Глупейший вопрос – зачем Игорю квартира? Затем, чтобы выгодно продать: судя по рекламам, недвижимость дорожает.

Вот он и наймёт плута-риелтора, по-быстрому продаст квартиру, книги отвезёт букинистам, мебельный хлам выкинет на помойку.

Почему так сухо во рту?

Как когда-то, незадолго до смерти, признавалась Анюта? Душно жить, Юра, душно, не вдохнуть никак полной грудью. Кто бы мне провентилировал лёгкие и отвесил напоследок фунтик чистого кислорода? Или – ещё лучше – попросту бы меня спрыснул живой водой.

Да, сушь… и душно жить, страшно; воздух – спёртый, страх – липкий.

Состарился незаметно для себя самого?

Скоро – семьдесят три. Приближается рубеж настоящей, с безысходной духотой и всеми мерзопакостями одряхления, старости? Промелькнет еще пара лет, на факультете закатят фальшивое юбилейное торжество с речами-восхвалениями, генеральную репетицию панихиды, на которой потом штатный пошляк уж обязательно скажет, что прощается с эпохой. Скажет, скажет… И что же, пока покорно, как говаривала Анюта, поднимать лапки кверху? Поднимать лапки и ждать, оцепенело ждать, пока не накроет тьма? Нет! Просто-напросто надо сосредоточиться, ничего из того, что запланировал, нельзя уже откладывать на потом… Да, долой уныние! Только напряжением ума и всех чувств он переборет липкий страх смерти тогда-то, если сосредоточится, терпеливо обживая-заполняя пустоты замысла, и просвет во тьме блеснёт, желанный просвет.

Да, – заворочался, перевернулся на спину, – есть ли в электронной почте обещанная распечатка?

Далась ему распечатка… Сегодня ли пришлют, завтра – какая разница?

И тут, под посвисты весеннего ветра, тихо задребезжал голосок Анюты, она продолжала излагать свои бесхитростные премудрости: «Казалось бы, привилегия молодости, – говорила Анюта, – надежды, а старости – разочарования, но даже и в старости мы на что-то продолжаем надеяться, это глупо и нечестно, нечестно по отношению к себе, но в нас заложен инстинкт самообмана… нам, – улыбнулась, – хочется верить, что любовью ли, искусством можно заслониться от смерти».

И ещё с виноватой улыбочкой тогда изрекла Анюта: «Мы, Юрочка, престранные существа, мы все, как один, живём по заветам сказки: иди туда, не зная куда, найди то, не зная что… Верим в свободу воли, а пляшем под дудку фатума; мы слепцы в розовых очках, понимаешь?»

«Сосредоточиться пора, март уже; сосредоточиться, сосредоточиться, – заклинал тем временем, доводя до одури, внутренний голос, – сосредоточиться на идее, а не разводить нюни, всё лишнее, всё-всё – прочь из головы, прочь».

Idea fix?

Несомненно, idea fix.

Но почему человечья жизнь в основах своих, в беспросветных глубинах, куда внезапно заглядывает разум, так страшна? Почему, почему, передразнил себя Германтов, да потому, что оканчивается на у: карга с косой стоит наготове за любым намёком на счастье. «Добро – индивидуально, – уверяла Анюта, – понимаешь?» Добро – индивидуально; возможно, так и есть, но до чего же – вдруг кольнуло – индивидуальна смерть, её сжатая в предсмертное мгновение аудиовизуальная партитура! Сколько людей – столько вариантов смерти; каждому – свой! Каждому – то ли озвученным промельком в сознании, необъяснимо отражающим какую-нибудь из несуразиц минувшего, то ли в натуре, предметно явленной перед меркнущим, растерянно-рассеянным взором, – уготован свой неповторимый конец, даже больным одной и той же болезнью, умирающим на одинаковых кроватях в одной и той же больничной палате, хотя ничего им возвышенно-исключительного конец этот не обещает, ничего. Смерть абсолютно индивидуальна, но для всех нас, всех без исключений – издевательски-унизительна: у каждого из нас своё прошлое, свои изводящие воспоминания, чьи хаотичные вспышки и угасания, прихотливо переключая слабеющее внимание, меняют оттенки потолка, халата медсестры, облака за окном, задают исподволь ударный ли, еле слышный, но – последний аккорд и задают итоговый, чрезвычайно значимый угол зрения, в секторе которого, согласно, к примеру, восточным верованиям, перед каждым из покидающих сей мир может со сверхскоростью промелькнуть и вся цепь его прошлых и будущих воплощений. И при всём при этом, подумал безбожник-Германтов, никакой оценочной моральной окраски, сулящей за гробом выслуженные праведно-неправедной жизнью муки или блаженства. Индивидуально, хотя и непроизвольно, без ощутимого участия ума и сердца, с помощью тайных каких-то психо-мистических инструментов избирается во вселенской фонотеке безошибочный внутренний звук, так же индивидуально, но опять-таки поверх мыслей и чувств самого индивида, выделяется в ансамбле вещных пустяков и то, что умирающий увидит за миг до того, как закроют ему глаза и начнут хлопотливо избавляться от охладевшего, никчемного тела; увидит в неуловимо-кратком музыкальном сопровождении заспешившей на свободу души то, чего не дано увидеть другим. Кому-то в награду за геройства-подвиги, бытовые мытарства, физические муки и душевные драмы в качестве плачевно и по сути брезгливо венчающего жизнь убого-предметного иероглифа выпадут фаянсовая «утка» на полу, ребристая батарея и стояк отопления, кому-то – допустим, за жестокости, ложь, подлости и предательства – войлочные, со стоптанными задниками, задвинутые под соседнюю кровать шлёпанцы.