– Сила внушения? Он-то уверен, что всё, что ни напишет, сойдёт за новое слово, но мы почему играем по его правилам?
– Считает ниже своего достоинства хоть что-то доказывать! Спровоцирует драку, чтобы кони с людьми смешались, а потом ехидно на кучу-малу посматривает.
– И когда всё это начиналось?
– Давно. Помните его веснушчатую пассию, Гарамову – видную такую, с норовом? Так отец её, говорят, был большой шишкой во внешней разведке, под дипломатическим прикрытием за границей жил, он-то, говорят, и потащил волосатой ручищей Германтова наверх.
– Но как же столько лет Германтову удаётся дурачить публику?
– Изворотливая отсебятина – на каждой странице!
– Отсебятину-то как раз и выдаёт он за самобытность, да ещё и обнажается, бравируя самобытности ради своими изъянами, подмешивает к наукообразным рассуждениям личные откровения.
– Да, личные излияния-откровения.
– Эксгибиционист!
– Несомненно. А всякий замысел нашего псевдоискреннего безответственного ЮМа – вымысел.
– Ненаучная фантастика?
– Антинаучная.
– Причём вовсе не безобидная. Своими провокациями-сенсациями он убивает сам жанр искусствоведения.
– Убивает? Это уж чересчур, скорее – измывается над традицией. Но жанр по милости неразборчивого в средствах Юрия Михайловича опасно мутирует.
– Да, в «Стеклянном веке» вдребезги всё, что вроде б устоялось уже, разбил.
– Он, – со вздохом, будто последним, и с уморительно-скорбным видом, – ворует наш воздух, вскоре нам нечем будет дышать.
– А какое самообладание? Горазд взбивать из пустоты пену без тени сомнения на лице, артист.
– И вечно снисходительно-презрительная у него мина.
– Законченный сноб!
– Да… трезвая самооценка ему не грозит, а как глянет… Не знаю, как вы, а я чувствую, что под взглядом его превращаюсь в пигмея.
– И не иначе, как все мы, все, перед ним виноваты.
– Когда он и свысока глядит, то всё равно думает о чём-то своём.
– Исключительно о себе любимом и выдающемся круглые сутки – во сне и наяву – думает!
– При этом пыль в глаза не забывает пускать.
– Смешивая пыль с перцем!
– Позёр, во всём позёр – и в лекциях своих, и в книгах.
– А в какой артистичной позе, чуть склонив голову, он любит перед лекцией между сфинксами постоять! – палец вертится у виска. – Наш задумчивый гений на берегу пустынных волн…
– Да, не совсем нормален он, не совсем, я частенько из окон зальной анфилады за ним наблюдаю… Может быть, на него там, у воды, что-то возвышенное, что нам не понять, нисходит…
– Помните его книгу о Кандинском? «Купание синего коня»… Синий был, по-моему, всадник!
– А конь – красный!
– И вовсе не у Кандинского!
– Ему бы сначала удивить-ошарашить, а к середине книги – надейтесь, господа, надейтесь – что-нибудь соблаговолит объяснить с натяжками…
– Позёр и фразёр!
– Это бы ещё полбеды! Вспомните лучше его «Письма к Вазари». Чем не рекорд самолюбования, панибратства и высокомерия? Вспомните, как он мысленно прохаживается с Вазари по коридору-мосту над Арно, как он поучает Вазари. Пародия на самого себя… А в этой книге, последней, – завистливым шёпотом, – и вовсе все сомнительные рекорды свои сумел переплюнуть.
– Намёк улавливаете? Вазари открывал дверь в мировое искусствоведение, Германтов, наш последний из могикан – закрывает дверь за собой.
И кто-то, отложив газету, бросит не без злорадства:
ЮМу уже за семьдесят, так? Похоже, уходя от нас, решил хлопнуть дверью.
И непременно кто-то с кивком добавит:
– Услышат ли хлопок? Давно все объелись псевдосенсациями, осточертели цинизм его и гонор, толкающие раз за разом опробывать новые пиротехнические эффекты.
– Новые? Думаю, он окончательно исписался.