– Они нагрянули при Ежове? Или Берия уже верховодил?
– Что вы, тогда ещё Ягода усердствовал.
– Чума на оба дома, и даже на три, с вашего позволения, и сверхчумы не жалко для них, – выносила свой, примиряющий спорщиков приговор Анюта и отмахивалась ладошкой, не желая сравнивать по степени жестокости палачей. Никого, даже Сталина самого, она не боялась, хотя имени усатого деспота, как и имён Ленина, Дзержинского, других вождей-садистов ни разу, если исключить спонтанно пропетую частушку про пришитого в коридорчике Кирова, Германтов от неё не слышал, произнесение презираемых имён было бы ниже её достоинства. Зато иносказания её бывали хлёсткими, ёмкими, правительство, например, называла она «коллегией адвокатов дьявола», при том что имя дьявола всем было хорошо известно. И политические комментарии её к зловещим идеологическим спектаклям бывали убийственно точными, но непременно краткими. Передавали по радио доклад Жданова, а Анюта только сказала:
– Какие позорные, грязные глупости они, изолгавшиеся, талдычат, никогда от грязи им в своих наркоматах-комиссариатах подлостей не отмыться, – и безуспешно пыталась ручку невесомую приподнять, чтобы показать, что всё, что вытворяют они, ей поперёк горла.
Липа тем временем – мало что был простужен – старательно накапывал валидол на кусочек сахара. И бурчал себе под нос: – Но они ведь культурные, главные наши большевики-вожди, классический балет любят.
– Не только большевики наши заядлые балетоманы, – откликалась Анюта, – фон Риббентроп, помнится, по срочным надобнастям ненападения в Москву залетел, но выкроил время, преподнёс Улановой хризантемы.
А спустя полчаса, всё ещё прислушиваясь к продолжавшему вещать радио, нечто непонятное молвила:
– Мармеладовщина, типичная мармеладовщина! Нет, – поправилась, – мармеладовщина пополам со смердяковщиной.
И затеяла сама с собою дискуссию:
– Дело прочно, когда под ним струится кровь? Нет, не обязательно прочно! Реки крови пролили, но большевистское их дело непременно развалится.
Когда же космополитов в кровь били, объясняя широким народным массам кто скрывался под псевдонимами, когда испуганно обсуждались по углам погромные статьи Софронова, Бубеннова, тихо, будто для себя одной, обронила:
– Им воздастся ещё, они поплатятся.
И даже порадовалась.
– Скоро их гнусная песенка будет спета.
А уж когда «дело врачей» они состряпали, силы совсем её оставляли, лишь зашептала: как не поверить, что несусыпно светится кремлёвское окошко в ночи? И еле заметно руку приподняла и дошептала: им конец теперь, уверена, им конец.
Они? Им? Их? Кто они, кто – конкретно?
И кому – воздастся, кому – конец?
Да, Анюта избегала конкретизаций… не из страха – из презрения; и, конечно, многие, очень многие из её смелых суждений давно сделались уже общим местом, но тогда-то юный Германтов услышал их в первый раз, запомнил их и, главное, усвоил ещё в нежном возрасте.
Петергоф, хрустальные струи и султаны фонтанов на фоне тёмной листвы. Благообразный, средних лет господин с бородкой и усами, в фуражке с околышем, запечатлён на парковой аллее у выставленных в ряд по краю аллеи кадок с аккуратно остриженными шарообразными лавровыми и померанцевыми деревцами… Юра рассматривал чёткое коричневое фото на журнальной вклейке, на чуть желтоватой мелованой бумаге.
– Это последний царь, – Анюта еле заметно скосила глаза. – Я видела его близко, так близко, как тебя сейчас, перед отправкой на фронт.
– И где он теперь, что стало с ним? – спросил Германтов.
– Его убили, вместе с женой-царицей, детьми.
– Кто убил?
Анюта поджала губы и промолчала, имена убийц она бы ни за какие коврижки не стала произносить.