Когда учитель истории и философии замечал, что Вилли был рассеян, то кричал: «Чардак, замечтались?! На перемене останетесь в классе». Не имело никакого значения, ломал ли Вилли голову над тем, как вновь увидеть одну девушку (интересно, она всегда ходит одной и той же дорогой?), или размышлял о кантовской концепции «выхода человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине»[75]. В этом и дело: если ты пытался выйти из состояния несовершеннолетия, чтобы занять Freiraum, то рисковал прийти в никуда. Но если обживал его не один, а вместе с другими, это пространство свободы получало воплощение: слова обдуманные или записанные теперь стали словами, произносимыми вслух. Никчемное тело, склонившееся над партой в предательской позе, теперь составляло одно целое со множеством разных других тел (и некоторые из них были весьма примечательны). Тела встречались, двигались, росли в одном общем и более обширном пространстве – как внутреннем, так и географическом. Они больше не походили на болты, скрепляющие неподвижную конструкцию; скорее они напоминали части искусного механизма, которому, чтобы он заработал, требовалась игра. Spielraum[76]– вот что они выиграли, и это еще более непереводимое понятие, чем Freiraum.

Доктор Чардак вытер пот и снова зашагал вперед, перебирая про себя возможные варианты; дословный перевод всплывшего из прошлого слова – room to play[77] – он сразу забраковал. Да, они были молоды, не поспоришь, но это пространство вовсе не было для них чем‑то вроде детской площадки.

«Пора взрослеть, Вильгельм, хватит играть в революционера!» Этот неуместный отцовский попрек приводил его в бешенство. Такса без колебаний уехал в Париж, как только «игра» стала по‑настоящему серьезной. Может, играли ушедшие в подполье младшие братья Герды? Играл ли Зома, брат Георга, когда его, тринадцати- или четырнадцатилетнего, до полусмерти избили коричневорубашечники? Играл ли сам Георг, которому приходилось скрываться месяцами, или Рут, активная участница школьного профсоюза, или Герда, ездившая по ночам на мотоцикле с выключенными фарами расклеивать листовки на окраинах Лейпцига?

Нет, ни для кого из них это не было игрой. Хотя с Гердой, как обычно, все было сложнее.

Казалось, Герду никогда и ничто не тревожило. Когда в Лейпциге она рассказывала о своих поездках в Берлин, где стычки были в порядке вещей, или когда в Париже объявила, что едет одна в Испанию, все остальные – даже Капа – начинали наперебой давать ей советы. «Не беспокойтесь!» – усмехалась она добродушно. А в ответ на «Герда, это не игра» ужасно сердилась. Она уже не ребенок! Она умеет вести бухгалтерию, мгновенно пересчитывать курсы валют, помнит до последнего пфеннига или сантима цены в лавочке и вообще всегда выпутывается из неприятностей.

«У меня есть голова на плечах, в отличие от вас», – фыркала она. Да, голова у нее была, к тому же еще и упрямая.

Но с этим ничего нельзя было поделать: Герда всегда выглядела беззаботной. Иллюзия легкости рождалась из излучаемого ею очарования, из парадоксального несгибаемого изящества, из видимости, что эта легкость – или природный дар, или недостаток, но никак не плод усилия воли или постоянной работы над собой.

– Асh, Вилли, жизнь слишком серьезна, чтобы принимать ее всерьез.

Не ему одному предзначался этот афоризм, чье происхождение он узнал только в Америке, увидев вышивку в рамке Life is far too important to be taken seriously. Oscar Wilde[78]. Или это была подушка на кресле?

Этот каламбур как нельзя лучше подходил ей самой: Герда все делала всерьез, даже когда казалось, что это не так. И возможно, она сама попадалась в свою же ловушку.