Вглубь острова они не пошли, шагали по прибрежной тропинке: впереди собака, потом она, потом Мельников. Молчали, пока не дошли до обрыва, над которым свешивались корявые ветви старого, заброшенного сада. Откуда-то сбоку, отодвинув тучность облаков, словно встречая их, здороваясь, выкатилось солнце.
– Смотри-ка чего тут!
Мельников живо залез на раскоряченное временем и неухоженностью дерево. Милка даже улыбнулась: «Маугли». Она бы тоже залезла, но – клушка, стыдно. Он уселся там, наверху, и стал кидать в воду маленькие, незрелые ещё яблоки. Одни тонули сразу, взбулькивая, другие ненадолго застывали в неподвижности, а затем начинали тихонько плыть, подчиняясь то ли ветру, то ли невидимому для глаз течению. Грэй, перебирая лапами, в восторге следил за процессом, на каждый бульк кивая головой, и всё порывался кинуться с обрыва. Но Милка в ответ на просящий собачий взгляд сдвинула брови и, разозлившись, крикнула вверх:
– Не надо! Не надо, слышишь?
– Чего?
– Не рви! Яблоки же будут.
– Какие ж это яблоки? Китайка. Да и кому они здесь нужны-то? Бомжам на закуску?
Милка отвернулась, отошла на пару шагов, теребя, тормоша где-то по дороге сорванную метёлку осоки. Потом и вовсе спустилась по доскам-ступеням на мостки, метра на три уходящие в реку.
– А эти? Чего, тоже не надо?
Через плечо он сунул ей в лицо липовый цвет – маленький, меньше ладони высотой, растрёпанный букетик. На тонких ножках, от которых вверх топорщились овальные листки жёлто-салатового цвета, россыпью светились звёздочки. На лучиках-тычинках – шарики, словно бисеринки. Они слегка подрагивали в его руке, а она смотрела.
– Выкинуть, что ль?
– Нет.
Милка рассмеялась, и смех её точно также раскатился по реке, как кислые, твёрдые, дикие яблочки.
Она выхватила былинки, и спрятала их в карман, и вжихнула молнией.
Он вдруг сказал:
– Снимай-ка куртку.
– Зачем?
– Там видно будет.
Видно ничего не было, потому что он крепко взял её за обе руки, и перед её глазами оказался его подбородок с белёсым давнишним шрамом под нижней губой. Она попыталась опустить голову, но Мельников не дал:
– Просто слушать меня, голову поднять, на ноги не смотреть! На четыре счёта, с четвёртого. Четыре. Раз-два, три. Медленно. Быстро-быстро, медленно.
Румба… Она узнала! И было её, этой румбы, от силы минут пять, потому что потом Грэй, который замучался ждать и решил, что это игра такая, чуть не свалил их в воду, да и сам свалился.
И они бежали домой, и кричали – то ли собаке, то ли друг другу какую-то ерунду – про репейники, про физрука, и даже не попрощались толком.
На углу дома стояли мама и дедушка. Мама подскочила первой, железной рукой схватила её за капюшон толстовки:
– Где была? Ты на часы смотрела?
Опешившая Милка выпалила ей в лицо:
– Я собаку выгуливала!
– Себя ты выгуливала, паразитка! А куртка? Куртка где?
И Милка сразу же вспомнила, как сняла куртку, как накинула её на торчащий сухой сук возле мостков. Приметный сук, знакомый, там тарзанка раньше была. Она дёрнулась было бежать обратно, но дедушка не пустил.
Утром куртку не нашли. Кто-то, может, даже и Василина, сказал маме, что это Мельников спёр. Мама узнала адрес, ходила сначала к участковому, потом в опустевшую летом школу, потом к ним, Мельниковым, домой – разбираться. Разобралась и вернулась с деньгами.
Милка почти месяц просидит дома без телефона и без права выходить даже с собакой. А в августе Мельников насовсем уедет обратно в свою Шарангу. На память о нём у Милки останется ненависть к музыке и новым курткам, а ещё – сладкий липовый запах утонувшего в тёмной воде детства.