Петрухе смотреть, кого это там несёт, недосуг – ему, холопу беглому, кто б ни ехал, всё едино пропадать. «Бежим!» – монашку крикнул да и в кусты. Проломился, как полоумный вепрь, через малинник, одёжу порвал, лицо да руки ветками колючими исцарапал – ну, ровно с кошкой подрался – и напрямки через лес бежать кинулся.

А топот лошадиный за спиной всё ближе и ближе. Тяжко топочут, вразнобой – знать, целый отряд, и слышно, что торопятся. Вскарабкался Петруха мало не на карачках на бугорочек, обернулся через плечо, видит – скачут верхами с десяток боярских дружинников. Кольчуги на них железные и железные же островерхие шишаки – так на солнышке огнём и горят, будто не душегубы это, за беглым смердом вдогон посланные, а пресветлая небесная рать беса поганого воевать едет. В руке у каждого пика острая, на боку меч, и щиты к седельным лукам приторочены – ну, ровно и вправду на войну собрались, а не мужика беззащитного ловить. И тиун здесь же – кольчуга яркая, поверх кольчуги плащ бархатный, что у твоего князя. Борода густая, русая, рожа румяная, губы красные, глазищами сверкает – ну, вылитый Георгий Победоносец, только вместо копья, коим змия разить, в руке кнут сыромятный, свинцом заплетенный, – тот самый, которого отведав, не всяк мужик жив оставался.

– А ну, стой! – на весь лес кричит и коня осаживает.

Петруха от ужаса присел – думал, заметили. Ан нет – не ему кричат, монашку. Только тут мужик уразумел, что монашек его не послушал, а может, и не понял вовсе, что деется, – где стоял, там, на дороге, и остался. Решил, надо думать, что ему, Божьему человеку, вреда от православного воинства не будет.

Оно-то, может, и так, монаха обижать грешно, да только Петрухе-то Замятину от этого не легче! Спросят его сейчас, не видал ли беглого холопа, он всё как было и обскажет. Что ж с того, что не разговаривает? Под тиуновым кнутом и мёртвый заговорит, не то что немой. Да ему и говорить-то ничего не надо. Рукой покажет – туда, мол, тать побег, коего ловите – тут Петрухе и конец.

Не стал он досматривать, чем дело кончится, а пригнулся пониже и так, в три погибели согнувшись, кинулся куда глаза глядят.

Убежал он в тот раз от боярского тиуна с дружинниками и домой, сказывали, более не возвращался. Что с ним после стало, про то никому не ведомо. Русь – она ведь большая, леса да реки в ней никем не считаны, просторы не мерены. Звери дикие да лихие люди по тем лесам рыщут, татарва да разбойники – мудрено ль человеку пропасть? Мог, конечно, и к святой обители прибиться, а мог и в глухой дубраве избу своевольно срубить, найти себе какую-никакую бабу да и жить с ней, покуда медведь не задрал или не набрели на его избёнку княжеские дружинники.

* * *

Всяко могло быть, а чего не ведаем, про то и врать не станем. Да и не про Петруху Замятина сказ, а вовсе про другое. Главное, что убежал он в лес, так и не сведав, тот ему повстречался монашек, про коего калика перехожая сказывала, или другой какой. И иконы не видал. А мог бы, поелику монашек ему повстречался истинно тот. Мелькнула, стало быть, удача и пропала, яко рыбина, из рук ускользнув. Упустил – на себя пеняй, раз дураком криворуким уродился.

Так что, ежели хорошенько помыслить, оно и неплохо, что Петруха про икону наверняка не знал. Чего не знаешь, того не жалко, сие издревле известно. Кабы ведал, что и монашек тот самый, и икона при нём, после, поди, совсем извёлся бы, до конца дней своих казнясь: зачем тянул, чего дожидался, почто в ноги святому человеку не пал?

А монашек был и вправду тот, про которого слух до Петрухи Замятина дошёл, а через Петруху – до всех мужиков деревеньки Луговая. Зря они земляку не поверили, и зря он через неверие их пострадал, из родного места в дикий лес убежав, зверям на съеденье.