– Я охотно исполню ваше поручение, – располагающим, внушающим доверие голосом сказал тогда Вазер, наклонившись к железной решетке. – Я завтра утром отправлюсь через Муретто в Вальтеллину к пастору Еначу, другу и соседу вашего почтенного сына Блазиуса Александра, столь уважаемого и любимого среди протестантов. Но, разумеется, если вы укажете мне сухой угол для ночлега, потому что хозяин ваш выставил меня ради других гостей…
Старуха изумленно, но ничуть не испуганно схватилась за масляную лампочку. Закрывая рукою огонек от сквозняка, она подошла к окну и осветила голову говорившего с нею Вазера.
Когда она увидела умное, молодое, открытое лицо и аккуратные брыжи, ее острые, серые глаза затеплились улыбкой.
– Вы тоже, вероятно, пастор? – спросила она.
– Вроде того… – ответил Вазер.
У себя на родине он нелегко решился бы прилгнуть, но здесь, в этом негостеприимном крае, он счел нужным так или иначе применяться к обстоятельствам.
– Впустите меня, хозяюшка, а там уж я все вам объясню.
Старуха прижала палец ко рту, кивнула ему и исчезла. Тотчас же заскрипела низенькая дверь рядом с козьим стойлом. Вазер соскочил на землю. Старуха взяла его за руку и провела по нескольким темным ступенькам в кухню.
– Теплый угол, конечно, найдется… Я вам свой уступлю, – сказала она, указывая ему на лесенку рядом с дымовой трубой. Лестница упиралась в дверцу в каменном потолке. – Мне здесь работы до утра, господа только еще за стол сели… Лежите только тихонько. Там вас никто не тронет. И голодным тоже человека хорошего не оставлю…
Она дала ему лампу, и он тотчас пошел наверх по лесенке, поднял свободной рукой дверцу и вошел в крохотную комнатку с голыми стенами, похожую на тюремную камеру. Старуха несла за ним хлеб и вино, затем вошла через маленькую боковую дверь в смежную комнату, должно быть кладовую, и вынесла оттуда большой кусок копченой ветчины. На стене над жестким, малособлазнительным ложем висела окованная серебром большая пороховница.
– Вот это я хочу послать моему сыну, – сказала старуха, указывая на пороховницу. – Это наследство от его дяди и крестного, добыча с войны. Сто лет уже она у нас в семье.
Вазер скоро расположился на ночлег, но тщетно пытался уснуть. Он задремал было на несколько мгновений, и тотчас образы Енача, Лукреции, магистра Землера, старухи у печи, хозяина гостиницы и угрюмого Луки замелькали перед ним в нелепых взаимоотношениях. И вдруг все очутились рядышком на школьной скамье, а Землер трубил в греческую военную трубу, изображавшую собою не что иное, как висевшую на стене пороховницу, из которой вырывались дикие звуки, покрывавшиеся адским хохотом всех слушателей.
Вазер очнулся, с трудом сообразил, где он находится, и хотел было опять уснуть, когда услышал оживленные мужские голоса. Ему казалось, что они звучат из соседней комнаты. На этот раз он слышал их уже наяву.
Подняло его с ложа отчасти возбуждение, вызванное путешествием, отчасти потребность рассеять смутный страх, овладевавший им, а отчасти и любопытство. Как бы там ни было, он бесшумно подошел к двери смежной комнаты, прислушиваясь, потом, тихо приоткрыв ее, убедился, что она пуста.
Тогда он двинулся на цыпочках к другой стене на свет, пробивавшийся через узкую щель. Бледно-красный луч шел, как он сейчас же убедился, из щели старой окованной железом дубовой двери. Он осторожно приник к ней лицом и увидел перед собою картину, которая заставила его забыть обо всем на свете и приковала к месту…
Он видел перед собою комнату, освещенную висячей лампой, завешанной абажуром. За небольшим столом, заваленным бумагами и заставленным беспорядочно сдвинутыми в сторону бутылками и тарелками, сидели два человека. Один сидел спиною к дверям, и его широкие плечи, воловий затылок, взъерошенные курчавые волосы порой совершенно заполняли всю плоскость зрения в узкой щели. Он возбужденно говорил, потом внезапным резким движением подался вперед, и в это мгновение яркий свет лампы осветил лицо другого собеседника. Вазер застыл от испуга: это был Помпеус Планта! Но какое у него было тоскливое, мрачное лицо! Глаза ушли глубоко в орбиты и горели жутким блеском. Резкие складки легли над сдвинутыми густыми бровями. На лице этом и следа не осталось горячей гордой жизнерадостности. Оно выражало только страстную озлобленность и глубокую скорбь. Он казался постаревшим с утра на целых десять лет!