Гензель не заговаривал об этом, чтобы окончательно не лишить сил сестру, но той, видно, и так приходилось несладко – Гретель шла все медленнее, вжав голову в плечи, то и дело испуганно озираясь. Видимо, и ей мерещились за каждым деревом жуткие образы. Гензель поймал себя на невеселой мысли – может, и лучше пугаться несуществующих чудовищных ликов. Потому что если не пугаться, мысли, сколь ни встряхивай их в гудящей от усталости голове, возвращаются к голоду и жажде.

Жажду они ощутили только на второй день, но если про голод хоть на время можно было забыть, то жажда впилась в них мертвой хваткой. Не так удивительно, что они не сразу ощутили ее в холодном и сыром лесу, зато когда ощутили, враз пожалели, что не захватили из города хотя бы фляги с обеззараженной водой.

Жажда… Сперва Гензель пытался себя уверить, что это просто во рту от страха пересохло, отгоняя от себя навязчивую мысль. Но вскоре это перестало помогать. А еще через несколько часов хода – утомительного, выматывающего, опасного – пришлось признать, что дело тут вовсе не в страхе.

Гензель уже и забыл, что на свете существует такая отвратительная штука, как жажда. Не обычная, ватными шариками обкладывающая язык, которая мгновенно пройдет, стоит лишь сделать глоток-другой чистой воды или витаминной смеси. А другая, настоящая, которая, оказывается, была ему прежде незнакома. Эта жажда высушивала слизистую рта и язык с хладнокровием термического излучателя, обрабатывающего лабораторные образцы. Во рту сделалось так сухо, что беспокойно ерзающий язык, сам сухой, как столетняя коряга, грозил вот-вот порезать нёбо.

Водицы бы… Гензель машинально стал приглядываться к лесу, пытаясь сообразить, как бы утолить жажду. Плоды Ярнвида он исключил сразу. Они росли в великом многообразии, и, кажется, за все время, что они с Гретель шли, им не попалось ни одного одинакового, все были по-своему уникальны, как бородавки на старушечьем лице. Большие, малые, выпуклые, вытянутые, суховатые или сочащиеся соком – все они были так или иначе ядовиты, иначе и быть не могло. Ядовитые деревья никогда не родят нормального плода. Об этом Гретель предупредила его еще утром, когда они только тронулись в путь:

– Ты, братец, только не вздумай ничего с ветки сорвать. – Она серьезно взглянула на него, сверкнув своими серо-прозрачными глазами. – Тут все, чего ни коснешься, яд и отрава! Даже если выглядит как наливное яблочко из сада. Не касайся их и в рот не клади!

– Научил пастух епископа молиться, – буркнул Гензель недовольно. – Тоже мне большая наука. Это и так каждому ребенку давно известно.

– Это геномагия, – терпеливо сказала Гретель. – Даже то, что на вид словно обычное яблоко, внутри совсем не яблоко. В этом гадком лесу нет ничего съедобного, помни это, братец. Ничто здесь не совместимо с нашим метаболизмом.

Гензель не знал, что такое «метаболизм», но уточнять и не требовалось. Не дурак небось.

– Сам знаю! – отрезал он. Не хватало еще советов десятилетней пигалицы.

Тогда, утром, он еще не ощущал этой ужасной жажды, и предупреждение Гретель казалось ему пустым и излишним. Только круглый дурак осмелится съесть что-то в Железном лесу. Это то же самое, что напиться из родника, бьющего на чумном кладбище!

Но сейчас, когда жажда скручивала его своими щупальцами, а язык вместо слюны оказался покрыт слоем густой зловонной слизи, Гензель поймал себя на том, что вглядывается в попадающиеся на пути фрукты.

Они были уродливы, это верно. Какие-то толстобокие несимметричные кабачки с выпирающими то ли шипами, то ли листьями покачивались вровень с глазами, назойливо тычась в лицо. Кожистые и морщинистые изюмины, каждая – с кулак отца размером, гроздями свисали с кривых и немощных веток. Под сумрачной кроной леса то здесь, то там висели крошечные ярко-алые бусины, ну точно капли артериальной крови, повисшие в воздухе…