Беглое, университетской поры, знакомство с Кремлём, разумеется, не могло дать того ощущения приобщённости к родной истории, кровной связи с её ушедшими людьми и устоявшими соборами, какое, естественно, проявлялось при каждодневной службе в кремлёвских стенах, ночёвках в кремлёвских казармах.
Снесарев любил бывать на древнейшей в Москве площади – Соборной, где располагались три собора – Успенский, Архангельский, Благовещенский – и где нерушимым утёсом взмывала в небо колокольня Ивана Великого. Успенский собор возводил итальянский архитектор и военный инженер Аристотель Фиораванти с учениками. Творение итальянца оказалось по духу творением русским. Прежде чем положить в основание первый камень, зодчий посчитал необходимым побывать в недавно ещё стольном Владимире, дабы своими глазами увидеть шедевры древнерусского зодчества – Успенский и Дмитриевский соборы, и, восхищённый белокаменными храмами с их державно-величавыми и былинно-смелыми строгими формами (эти шлемовидные купола, эти похожие на бойницы окна-прорези!), повторил их в кремлёвском Успенском соборе, ставшем главным собором Московской Руси, в котором венчались на царствие первые русские государи. Как итальянский зодчий разумно следовал старорусской храмостроительной традиции, так следовали ей и псковские мастера, возводившие Архангельский собор.
Под сводами Архангельского собора-усыпальницы Снесарев подолгу выстаивал у надгробий Дмитрия Донского, Ивана III, Ивана Грозного, мысленно беседовал с ними, столь разными, но равнона-целенно желавшими уберечь и расширить Русь.
Издали и вблизи волновала чем-то сказочная опояска кремлёвских стен и башен, каждая из которых была и художественное творение, и историческое предание, да и не только предание, а история. Часто он замедлял шаг у самой маловидной, что напротив Василия Блаженного, Набатной башни, колокол которой всегда молчал: был без языка с 1771 года, когда в Москве вспыхнул чумной бунт. Тогда загудел сполошный колокол Набатной башни, и толпы устремились в Кремль, сея смуту и крик. Зачинщики смуты успели бежать на Дон, в казачьи низовые земли. Императрице Екатерине Второй ничего не оставалось, как наказать… колокол. Это, конечно, не тот масштаб, когда Ксеркс, разгневанный персидский царь, велел высечь море, разбушевавшееся и не давшее его кораблям подойти к греческому берегу… Но отношение владык сходное – наказывать не только человека. Впрочем, императрица здесь следовала традиции: сколько их, непокорных – новгородских, псковских, угличских – московскими царями лишено было голоса, сброшено с колоколен, сослано в иные города!
Однажды Снесарев с группой офицеров взобрался (несколько сот шагов вверх по витой и крутой каменной лестнице) под самую макушку колокольни Ивана Великого. Столп величавой русской колокольни, изначальной башни дозора, связывал небо и землю. Возносясь чуть не на сто метров ввысь, он глубоко, на десятки метров, уходил под землю, на уровень дна близко протекавшей Москвы-реки. Колокольный столп многими осознавался как явление национальное, творение истинно русское. Наполеон, быть может, именно в спалённой Москве почувствовав «закат звезды своей кровавой», в некое неумное отмщение приказал при отступлении взорвать колокольню-символ. В раскопы были уложены горы пороха, но столп устоял.
С головокружительной высоты Снесарев как на ладони видел строенный русскими архитекторами Федором Конём, Баженовым, Казаковым Белый город, дворцы, храмы, Московский университет, дальние монастыри, горы Воробьёвы. И, как знать, может быть, за московскими горизонтами он вдруг явственно прозрел бесконечные во все стороны света русские дали, просторы великой империи, её далекие земные, морские и словно бы небесные границы. Может быть, на какой-то миг ему открылся поистине весь мир. И не только Западная Европа, Африка, Азия, но даже и заокеанская Америка. Так только в детстве с обрывного донского берега открывался мир, но тогда он был безымянен, величаво-спокоен и чист.