Феша похохатывала и отшучивалась. Между делом она била по рукам тех, кто переходил дозволенные границы.

Мужчины гоготали.

– Нам только и радости, что ущипнуть тебя, Фешенька. Уж потерпи, пострадай за опчество.

– Да у вас, у леших, ногтищи-то чисто багры, вся в синяках сделаюсь, пока по реке проеду.

– Ну-к что ж, такая ваша женская планида.

– Не завлекай мужиков-то, а дело делай, смутительница, – напустился на Фешу Исусик.

Продавщица зачерпнула из мешка медной тарелкой куски сахара и, ставя гири, отрезала:

– Чего раскудахтался? За свою бабу не пугайся, она у тебя в мослах вся, а щиплют за что есть ухватиться, – и при этом Феша так повела своими пышными достоинствами, что мужики защелкали от восхищения языками: «Корпусная баба!»

– На казенных-то харчах и моя бы раздобрела, – промямлил сконфуженно Исусик, но мужики уже не обращали на него внимания.

Они просились в помощники к Феше.

– Возьми хоть до Шипичихи, я те сахар нагребать стану и крупу, – приставал к Феше дядя Роман, – а то к нам на плот переходи, в полном достатке будешь!

Дерикруп, поддерживая просьбу дяди Романа, с выражением прочел:

…Мы, дети вольные эфира,
Тебя возьмем в свои края,
И будешь ты царицей мира,
Подруга вечная моя!..

– Во-во, царицей будешь, – подтвердили мужики.

Но Феша не соглашалась быть царицей и съездила тарелкой по голове Дерикрупа, пытавшегося шепнуть ей что-то на ухо.

Шум и гомон стояли в тот день на казенке. Все были в праздничном настроении. Мужики побрились, надели чистые рубахи, купили водки. Архимандрит забился под нары и не дышал. Илька, очутившись как бы не у дел, потерянно болтался по плоту, придумывал себе занятие.

Феша, узнав про Илькины дела, расчувствовалась и насыпала ему пригоршню леденцов. Когда торговля закончилась, она села возле весел поносных, – стала расспрашивать мальчишку. У Феши был когда-то сын, но умер еще маленьким.

Спутанные лошади паслись на поляне. К вечеру овод схлынул, и они стояли, обнявшись головами, по привычке обмахивались хвостами и дремали.

Пока мужики получали продукты, пока суетились и говорили Феше всякую всячину, киномеханик натянул на двух баграх, воткнутых в бревна, полотно, которое по всем видам было когда-то белое. На это полотно уставился одним глазом киноаппарат. Для регулировки под аппарат подложили поленья, чурки, обрезки, щепки. К ручной электродинамке тянулись облезлые провода.

И вот братан Азарий крутанул динамку, послышалось жужжание, щелк, треск, и на грязно-сером полотне появилось пятно, ровно бы иссеченное полосками дождя, а затем блеклые буквы. Все разом прочли:

– «Когда пробуждаются мертвые», – и тут же закричали друг на друга: – Ша! Про себя читать!

В это время киномеханик, стоявший на чурбаке и крутивший ручку аппарата, сделал резкое движение, аппарат качнулся, из-под него выпал чурбачок, и широкий луч метнулся выше экрана, на реку, на скалы, выхватил из темноты оцепеневшую осину. «Квя! Квя! Квя!» – заполошно вскрикнул черный дятел, спавший на дереве, и заметался из стороны в сторону, пока со сна не плюхнулся в воду.

– Тьфу, так твою растак! Все чего-нибудь не слава Богу! – ругались мужики.

– Не волнуйтесь, граждане! – привычно и монотонно завел киномеханик. Сейчас устраним неполадочку. А ну, малец, – обратился он к Ильке, который завороженно глядел на машину, – подай-ка мне деревягу какую-нибудь.

– Подмена! – потребовал Азарий, все еще крутивший динамку, но подмена не торопилась.

– Покрути еще, по части, а может и больше, на брата должно обойтись, – сказали ему.

Азарий на ходу сменил уставшую руку, и динамка снова зажужжала ровно, усыпляюще.