– Молина, возьми пять человек и прикрой северный фланг, а ты, Наварро, с пятью другими – южный. Прочие перетаскивайте хозяйство вон за те скалы, а монашек пусть поставит тюк на землю, не то пуп развяжется. И не забывайте про дикарей там, наверху!

– Это не дикари, а туземцы… – возразил священник, опуская тяжелый тюк на песок.

– Для меня, святой отец, всякий, кто родился к югу от Кадиса, дикарь, – желчно ответил капитан. – Сейчас не время обсуждать глупости, уйдите с дороги.

Доминиканец беспрекословно подчинился, понимая, что не место и не время отвлекать от дела того, кто успевал уследить за всем, что творилось вокруг, да еще, подойдя к самой кромке воды, прокричал во все горло:

– Поосторожней там с Аттилой! Если с ним что- нибудь случится, получите по двадцать ударов кнутом…

Дело в том, что гигантское животное, привязанное к обеим фелюгам, смело преодолевая волны, подплыло к берегу, а тем временем несколько человек зашли в воду, чтобы взять его под уздцы, успокоить и вывести на сушу, где оно тут же начало отряхиваться и бегать то туда, то сюда вдоль пляжа с развевающейся на ветру гривой.

– Наше главное оружие! – вырвалось у гордого владельца; на этот раз он обращался к своему заместителю. – На дикарей он производит больше впечатления, чем полк пехоты, ведь там, где проскакал конь Аттилы, трава уже больше не росла.

– Но если коня зовут Аттила, значит, для того, чтобы трава больше не росла, скакать следует коню этого самого коня… – рассудительно произнес Гонсало Баэса.

Диего Кастаньос посмотрел на него в замешательстве, можно было бы сказать, почти обескураженно. Он пошевелил в воздухе пальцами, словно пытаясь привести в порядок мысли, и наконец разразился гневным монологом:

– Не лезь ко мне с глупостями, Баэсуля, и займись- ка устройством лагеря. Мне сейчас не до словесных фокусов. А этот чертов толмач пусть прекратит придуриваться, поднимется наверх и передаст дикарям, что я хочу потолковать с их вожаком.

– Без сопровождения? – встрепенулся Акомар, которого, судя по всему, имел в виду капитан.

– Естественно! Если они мирные, тебе незачем беспокоиться, – последовал жесткий ответ. – А если настроены враждебно, тогда прикончат что одного, что четырех, а значит, чем меньше потерь, тем лучше.

– Ничего себе утешение! – жалобно проговорил Акомар; у него был ярко выраженный андалузский акцент.

– Ты приплыл сюда не за утешением, сынок, а чтобы послужить Короне. Полагаю, ты должен чувствовать себя счастливым: как-никак после стольких лет встретишься со своими друзьями.

– Друзьями? – возмутился тот. – Меня увезли с острова в девять лет, чтобы продать в Севилье, так что мои друзья сейчас режутся в карты в Триане. Впрочем, делать нечего. Иду – и да не оставит меня Макарена![4]

– Я с тобой… – тут же вызвался брат Бернардино де Ансуага.

– Нет уж, спасибо, святой отец, – без всяких околичностей бросил ему островитянин. – Я предпочитаю Макарену.

Он положил оружие на камень и начал свое нелегкое восхождение. По пути он махал руками, чтобы продемонстрировать островитянам, что приближается к ним с мирными намерениями. Проводив его обеспокоенным взглядом, монах сказал только:

– Надеюсь, он еще говорит на их языке.

– Меня уверяли, что некоторые туземцы еще кое- что помнят по-французски с тех пор, как здесь побывали норманны Гадифера де Ла Саля[5], – заметил Гонсало Баэса.

– По мне, хоть по-китайски, – как всегда бесцеремонно, перебил его старший по званию. – Ты что, говоришь на языке лягушатников?

– Немного: моя бабка по матери была француженкой.

– В таком случае давай-ка оседлай мне коня.