– Мы одни растем, без папы, нам положено быть славными, – сказала она спокойно, без вызова, разливая вино.

– Интересно, а наши воспитательницы были хорошими? Я их совершенно не помню. Помню только чье-то круглое лицо. Круглое почему-то считается добрым, а вот если морда клином…

– Я не помню вообще ничего из раннего детства, даже нашей свадьбы, извини. Хотя и верю, что она была.

– Хороших воспитателей и учителей не помнят. А вот монстров запоминают навсегда.

– Какой смысл пить за прошлое, которого не помним, верно? Давай выпьем за будущее, которого не знаем.

В этот момент Рита попросила включить ей телевизор, чтобы посмотреть «Спокойной ночи, малыши». Но передачу отменили: Брежнев все-таки умер. По всем каналам звучала изысканно скорбная музыка. Весь классический траурный репертуар мира был у ног звездного генсека.

Мы выпили, и я сказал:

– Мне кажется, я знаю свое будущее. Я его чувствую.

И ни с того ни с сего добавил:

– На днях я ухожу из школы.

– Почему?

– Потому что фактически я убил ученика.

– Как это убил? В буквальном смысле, что ли?

– Буквальнее не бывает.

– Так ты злой?

Я пожал плечами и зачем-то рассказал ей, незнакомому человеку, историю Пашки Кузнечика, которому я сначала кулаком отбил внутренности, и он начал на глазах желтеть и вянуть; а потом Учитель из педагогических соображений добил его своим кедом.

– Сейчас Пашка в реанимации. Что с ним – определить не могут. Он просто гаснет. Юрий Борисыч, само собой, поспешил донести на меня Маргарите Петровне, и та, не дожидаясь конца истории, попросила меня написать заявление об уходе «по собственному желанию». Что я и сделал.

– А может, он умирает и не из-за тебя вовсе; может, он чем-нибудь болеет.

– Я до сих пор косточками кулака чувствую противную мягкость его ливера…

– Совесть мучает?

– Интересный вопрос. Если Гусь умирает действительно из-за моего кулака, то мне ужасно не по себе. Но если он загибается по какой-то другой причине… Нет, радости я не испытываю; мне просто все равно.

На самом деле для меня во всей этой истории поразительнее всего было то, что Гусь никому, ни единой душе не обмолвился о том, что я двинул его в живот в коридоре, как бог черепаху. Это вызывало у меня не уважение к Гусю, вовсе нет; это обостряло то, что Оксана назвала «муки совести». Словно я ударил больного или упавшего человека, не зная при этом, что он болен или упал.

Но бежать к Гусю и каяться…

Я чувствовал фальшь и ложь такого поступка в стиле какой-нибудь Марго. Возможно, они и ждут от меня такого поступка. Тем более не пойду. На похороны, возможно, явлюсь, а вот в больницу любоваться страданиями усыхающего, то бишь усопающего, – увольте.

– Как ты думаешь, ты – сволочь, Герман?

– Думаю, что нет. Вряд ли. Вот Учитель – сволочь. И Марго тоже.

– Ты же не жениться на мне пришел, верно?

– Сразу не скажешь, зачем я пришел. Иногда я понимаю причины своих поступков годы спустя. Но действовать надо уже сегодня. Вот так и живем, слегка вслепую… Самые ответственные решения приходится принимать в молодости, когда не понимаешь ни себя, ни других. Молодость – пора принятия зрелых решений… Это похоже на насмешку.

– Кто над нами смеется, Герман?

– Да никто. И от этого насмешка кажется мне особенно гнусной. Над тобой никто не смеется – а насмешка вот она, до ушей. Чепуха какая-то.

– Ты мне понравился. Не зря я выбрала тебя в детском саду.

– Ты уверена, что это ты меня выбрала? Я ведь тебя тоже выбрал.

– Ну, уж нет, Герман Львович. Я же себя знаю. Мужчина выбирает после того, как выбрала женщина.

– Почему же тогда всегда и во всем виноват мужчина?