Все эти новшества стали частью великого формирования нации, процесса обретения ею лица, поиска образа. Как в Южной Америке, так и в Италии, создание страны не было равносильно созданию итальянцев, бразильцев, кубинцев или аргентинцев, как людей, расы и/или народа. Требовалось создать некий образ нации, ее ритуалы, вдохновленные примерами наций, воспринимавшихся как победившие и доминирующие – таким образом, нужен был объект для подражания. Как в Италии, так и в Южной Америке люди перешли от вопроса «кто мы», от народа, заслуживающего независимости, к поиску ответа «кто они». А они – опасные классы, интеллектуальные элиты, не признававшие себя частью существующего народа и мечтавшие о народе, сформированном по-другому и только поэтому лучшем. В Бразилии, как утверждает Мариза Корреа[33] (1996: 53), «прежде чем быть осознанной в терминах культуры и экономики, нация была осознана в терминах расы».

В Италии стремились объединить народ, превратить его в нечто лучшее, в инструмент прогресса, которого хотели достичь, и, в конечном счете, консенсуса по поводу власти.

Операция проходила, если можно так сказать, по направлению снаружи внутрь, прежде всего по линии Север-Юг, но и по направлению наружу, по линии Запад-примитив/архаика/экзотика. В этом смысле было бы полезно интерпретировать социальный вопрос вместе с вопросом глобального Юга, вопрос эмиграции совместно с колониальным. Социальное напряжение в стране, попытки его интерпретировать{23}, проистекали из взаимодействия четырех проблем. Однако, наряду с относительно внутренними движениями, существуют и важные международные воздействия, и динамические факторы, определяющие исходный контекст. Нас не должно удивлять, что

История Италии периода образования и консолидации единого государства, мало отличалась от истории иных западных стран […], и характеризовалась присущей идеологии и практике расизма ненавистью к внутренним врагам (хулиганы и «дегенераты»; «преступники» и девианты); выделением народных представителей, от которых следовало добиться подчиненности (женщины, южане, плебс и «опасные классы») и поиском внешних врагов. Постепенно недругами стали немцы, с октябрьской большевистской революции славяне, чаще всего русские; «монголоиды»; африканцы, потенциальные враги, в зависимости от степени возмущения и признания собственной «естественной» второсортности и необходимости высшего руководства. Наконец, пагубным синтезом всех этих представлений относительно евреев: врагов одновременно внутренних и внешних, воплощения современности и вечного прошлого; народа примитивного и гипер-цивилизованного, нации иностранной и космополитичной, знаменосцев социализма и плутократии (Burgio 1998: 10).

И еще:

Именно непроницаемость, косность расистского сознания позволяет расизму без особых трудностей сосуществовать с парадоксом, лежащим в его основе, и который иначе бросался бы в глаза. Эта «теория» должна сочетать фиксизм («расовые» отличия следует воспринимать как «естественные» и, таким образом, неизменные во времени, не ставить под сомнение их практическую и идеологическую эффективность) и одновременно динамику (конфигурация понятия «раса» должно меняться в зависимости от социальной, экономической, культурной и политической географии отдельных сообществ, чтобы расистская идеология не стала окончательным анахронизмом) (там же: 19).

Как в Бразилии, так и в Италии были и есть обширные области, отстающие в развитии, что позволяет делать интересные сравнения. В Италии проблемы юга страны буквально раздирали страну и служили главной темой дебатов о национальной культуре. В период между 1897 и 1898 годами появились три классических текста, послуживших аргументами про и контра для представлений о якобы неполноценности «южной расы» по сравнению с «нордической расой» или «англосаксонской расой» (ср. Teti 2013): «Преступность на Сардинии» / La delinquenza di Sardegna Альфредо Ничефоро, «Во имя проклятой расы» / Per la razza maledetta медика Наполеоне Коладжанни, «О южном вопросе» / Sulla questione meridionale Гаэтано Сальвемини