К крыльцу подкатил элегантный экипаж, запряженный шестеркой великолепных, один к одному, вороных коней – невиданная роскошь для здешних мест. Филипп, обожавший лошадей, все свое внимание сосредоточил на дивной стати животных, и момент торжественного появления самого дядюшки пропустил. Лишь спустя минуту он перевел взгляд на человека, неспешно вышедшего из экипажа. Вдруг все поблекло, как если бы солнце внезапно зашло за тучу. Мальчик потер глаза, но темная пелена не исчезла, а сердце дрогнуло от странного предчувствия, почудилось, будто все в одночасье переменилось на каком-то ином, незримом уровне. Так бывало и в музыке, когда одно настроение – вальяжная россыпь неторопливых звуков – разом сменялось другим, бурными волнами наползающих друг на друга тревожных аккордов. Филипп часто думал потом: как это за одно мгновение он сумел ухватить суть происходящего?
Герман Ильич оказался высок и строен, одет богато и со вкусом, но не это бросалось в глаза, а его необычная внешность. Беломраморное неживое лицо с почти невидимыми бровями и ресницами, обрамленное белыми длинными волосами, было лишено красок, не считая хищно рдеющих прихотливо изогнутых губ. «Кем еще быть с таким обликом, как не колдуном, магом или спиритом?» – подумал Филипп.
Долгожданный гость довольно холодно поприветствовал брата, что составило резкий контраст той веселой шутливости, с которой он представился остальным:
– Герман де Вержи, дамы и господа. Прошу любить и жаловать!
Филиппу сразу вспомнился отвратительно жестокий граф из итальянской оперы Гаэтано Доницетти, о коей мальчику было известно благодаря широким познаниям в музыке мосье Деви. Из-за этой ассоциации образ дядюшки приобрел еще более зловещую окраску.
Хотя назначенное время обеда уже почти наступило, Филипп все мешкал в своей комнате. Он не хотел спускаться вниз, однако неведомая сила влекла его туда. Любопытство, конечно, но и не только – так стремятся скорее встретиться с тем, что, возможно, погубит, но перед этим принесет неизведанные ощущения. Когда он все-таки возник на пороге столовой, остальные уже заняли места за большим дубовым столом, накрытым по случаю торжества самой роскошной скатертью, какую только смогла отыскать в сундуках Пелагея Ивановна. По белоснежной льняной поверхности драгоценными каменьями были рассыпаны бесчисленные блики от электрической люстры, отраженные сверкающими серебром и фарфором. Яков Ильич, то ли ошарашенный всем этим непрошеным великолепием, то ли обескураженный приездом брата, выглядел погруженным в себя и несколько меланхоличным, зато Пелагея Ивановна и Катрин веселились от души, слушая занимательные речи гостя.
Дядюшка, по-видимому, привыкший в полной мере эксплуатировать свою причудливую внешность, был одет в черный старомодный сюртук, расшитый серебром, удивительно ему шедший. Четырнадцатилетняя Катрин в новом незнакомом платье с завышенной талией и длинной ниспадающей юбкой, искусно украшенном цветочными вышивками, смотрелась совсем взрослой барышней. Необычно женственная и смирная, она буквально пожирала глазами графа, заливисто смеясь его шуткам. Филиппу непривычно и отчего-то неприятно было видеть ее такой.
Голос у де Вержи оказался мелодичным, с богатейшим арсеналом интонаций – от сладких, мурлыкающих при обращении к дамам до четких, требовательных в общении с прислугой и елейно-снисходительных по отношению к брату. Филиппу все это казалось ненастоящим, как представление в театре.
– И с какими же духами вам доводилось беседовать? – интересовалась Пелагея Ивановна. – Я слыхала, в столице из известных людей все больше Пушкина вызывают, но у вас, во Франции, должно быть, другие предпочтения?