Выслушав её, я сказала: «Молчи, старая, и не спорь с богами. Теперь, бессильная к любви и справедливо всеми пренебрегаемая, ты поневоле порицаешь то, что прежде хвалила. Если другие женщины, более знаменитые, мудрые, могущественные, чем я, звали его богом, я не могу дать ему другого имени; и я подчинена тому, что может быть причиной либо моего счастья, либо горя; сил моих больше не стало: побежденные в борьбе с ним, они меня покинули. Один конец моим страданиям: или смерть, или желанный юноша; коль ты мудра, как я тебя считаю, ты бы мне оказала помощь и совет (хотя бы отчасти, прошу тебя), или ты увеличишь мои муки, пороча то, к чему теперь единственно могут стремиться все силы души моей».
Тогда кормилица в гневе (вполне понятном), не отвечая, а бормоча что-то себе под нос, вышла из комнаты, оставив меня одну.
Уже ушла милая мамушка, умолкли советы, которые я так плохо опровергала; оставшись одна, я все думала о ее словах, которые оказали действие на мой ослепленный рассудок: заколебались только что высказываемые мною намерения, мелькала мысль, не бросить ли столь справедливо осуждаемые замыслы, хотела я вернуть кормилицу себе на помощь, как вдруг новый случай остановил меня. В тайную мою комнату не знаю как войдя, моим глазам предстала прекраснейшая жена, окруженная таким сиянием, что его едва выдерживало зрение. Она стояла еще молча передо мною, и, по мере того как я напрягала свое зрение и до моего сознания достигало прекрасное видение, я узрела ее нагою, потому что, хотя тончайшее пурпуровое покрывало и обвивало отчасти ее белоснежное тело, но от взоров скрывало его не более, чем прозрачное стекло скрывает человека, за ним стоящего; на голове ее – а кудри настолько блеском золото превосходили, насколько это последнее превосходит наши золотистые волосы, – была гирлянда из миртов, которая оттеняла несравнимой красоты сияющие глаза, чудесные для созерцания, и все в лице ее было исполнено прелести, которой равной не найти. Она ничего не говорила, не то довольная, что я любуюсь ею, не то сама любуясь моим созерцанием; но понемногу через блистающее сияние открыла мне свою красу, чтобы я узнала, что нет возможности не видя представить или описать такое совершенство. Когда она поняла, что я насытилась лицезрением, и увидела мое удивление ее приходу и красоте, с веселым ликом и голосом нежнейшим, чем голос смертных, так начала мне говорить: