Прибыв на место, предназначенное для свадьбы, хотя разные в разных местах происходили, я всегда была одна и та же, то есть с притворным весельем на лице и с печалью в сердце, так что, что бы ни случилось грустного или радостного, от всего моя тоска только увеличивалась.
Когда меня с почетом принимали, я озиралась пытливо, не для того чтобы видеть роскошные убранства, но обманывая самое себя, что, может быть, увижу я Панфило, как в первый раз увидела его в подобном же месте; не видя его, уверившись в том, в чем была и без того вполне уверена, как бы побежденная, садилась я с другими, отвергая знаки почтения, так как не видела того, ради кого они мне были дороги. Когда бракосочетание бывало совершено и гости вставали из-за пиршественного стола и то под звуки пения, то под инструментальную музыку начинались разные танцы и весь свадебный покой звучал, я, чтобы не показаться гордой, из любезности несколько раз приняв участие в танцах, снова садилась, предаваться новым думам.
Мне приходило на память, как торжественно было подобное этому празднество в мою честь, когда я, свободная, в простоте, беспечально смотрела на свое прославление; и, сравнивая то время с теперешним, видя, как разнятся они друг от друга, я испытывала сильное желание расплакаться, если бы это не было здесь неуместным. Во мне пробегали быстрые мысли при виде веселящихся дам и кавалеров, что прежде в подобных случаях я искусно веселила Панфило, – и больше меня томило, что нет причины мне радоваться, чем само веселье. Поэтому, прислушиваясь к любовным разговорам, музыке и пению, вспоминая прошедшее, я вздыхала с притворным удовольствием, ждала окончания праздника, недовольная и усталая, предоставленная самой себе. Но часто, смотря на толпу дам и молодых людей, я замечала, что многие, если не все, смотрят на меня и тихонько между собою говорят про мою внешность; но большая часть их шепота доходила до моих ушей, то потому, что я слышала, то потому, что догадывалась. Одни говорили: «Посмотри на эту молодую женщину! Прежде никто в нашем городе не превосходил ее красотою, а теперь какою она стала! Не находишь ли ты ее вид растерянным, какие бы ни были причины этого?»
Сказав это, смотрели на меня с сожалением, будто сострадая моему горю, и проходили, оставляя меня более обычного расстроенною. Другие спрашивали друг у друга: «Что? Эта дама нездорова?» – и отвечали: «Кажется, что да: она сделалась такой худой и бледной; какая жалость, прежде она была красавицей». Некоторые, более точно зная мою болезнь, говорили: «Бледностью этой госпожи выдается ее влюбленность, – какая болезнь сушит так, как пламенная любовь? Конечно, она влюблена, и жесток тот, кто причиняет ей такую тоску, что так ее иссушила».
В таких случаях, признаюсь, я не могла удерживаться от вздохов, видя гораздо большее сострадание в других, нежели в том, кто, естественно, должен был бы его иметь; и смиренно про себя молилась за них Богу. Мне помнится, что мое благородство имело такое значение для говоривших, что многие меня оправдывали такими словами: «Не дай бог, чтобы так думали об этой госпоже, то есть что любовь ее томит; она честна более других, ничего подобного за ней не замечалось, никогда в кругу влюбленных не было ничего слышно о ее любви, а страсть не скроешь так долго».
«Увы! – думала я про себя. – Как они ошибаются, не считая меня влюбленною только потому, что, как дура, не выставляю ее напоказ, как делают другие!»
Часто приходили туда знатные, красивые и нарядные молодые люди, прежде всячески добивавшиеся моего взгляда, чтобы привлечь меня к их желанию. Посмотрев на меня немного и видя такой обезображенной, может быть довольные, что я не отвечала им на любовь, удалялись со словами: «Пропала ее красота!»