Пошли своего сына с факелом и стрелами к моему Панфило, что от меня далече, и пусть (если, не видя меня, тот охладел или к другой воспламенился) опять воспламенит его, как я пылаю, чтобы ничто его там больше не держало и я, укрепившись, не умерла под тяжестью скорбей. Прекраснейшая богиня, пусть мои слова дойдут до твоего слуха; если не хочешь снова вложить огня в Панфило, вынь из моего сердца свои стрелы, чтоб я, как он, могла без тягостных печалей жить».
После таких молитв, неспособных, казалось бы, быть услышанными, однако какая-то надежда облегчала мое мучение и снова я начинала шептать: «О Панфило, где ты теперь? Что делаешь? Плачешь ли бессонною ночью, как я, или тебя обнимает девушка, о которой я, к несчастью, слышала? Или просто, нисколько не вспоминая обо мне, сладко спишь? Возможно ли, чтобы любовь двумя влюбленными по столь различным законам управляла, когда каждый так пламенно любит, как я, а может быть, и ты? Не знаю, но, если так, какие темницы, какие цепи могли бы тебя удержать от возвращения ко мне? Что касается меня, я не знаю, что меня удержало бы, чтобы не прийти к тебе, разве мой пол, который, несомненно, во многих местах мешал бы мне и заставлял стыдиться. Все дела, что ты там нашел, должны уже кончиться, твой отец насытился тобою, его-то я считаю (боги знают, что я всегда молюсь о его смерти) причиной твоей задержки, – во всяком случае, он отнял тебя от меня. Но, несомненно, мои молитвы о его смерти только продолжат его жизнь, настолько боги мне неблагосклонны и не внимают моим мольбам. О, победи их силы своей любовью, если она такова, какова была, и приезжай! Подумай, я все ночи лежу одна, тогда как ты мог бы быть со мною, если б здесь находился, как это делал прежде! Увы, сколько ночей в протекшую зиму я провела, длиннейших, без тебя, дрожа на громадной постели! Увы, вспомни, сколько различных радостей от разных вещей мы получали; если вспомнишь, никто тебя уж не отнимет от меня. Эта вера больше всего заставляет меня не верить новости о твоей женитьбе, да, если бы это было и так, я не боюсь, зная, что это тебя если и отнимет, то лишь на время. Итак, возвращайся! И если милые наслаждения не в силах вызвать тебя сюда, пусть вызовет желание спасти от жалкой смерти ту, что любит тебя больше всего на свете. Если бы ты сейчас приехал, я думаю, меня бы не узнал – так изменили меня страдания; конечно, то, что слезы взяли, быстро вернется от радости тебя видеть, и снова обращусь в прежнюю Фьямметту.
О, приди, приди, сердце зовет тебя! Не дай погибнуть моей юности, что готова к твоему наслаждению! Я не знаю, как обуздаю свою радость, когда ты вернешься, чтобы не всем она была очевидна; потому что я не без основания думаю, что наша любовь, так долго и усиленно скрываемая, никому не известна. Если бы ты был здесь, чтобы решить, нужно ли прибегать к одинаковым уловкам и при счастливых и при несчастных обстоятельствах. Если б ты уже приехал, то будь что будет – я на все сумею найти средство».
После чего, будто он мог слышать мои слова, я вскакивала и бежала к окну, обманчиво слыша то, чего не было слышно, а именно будто в мою дверь он постучал, как обыкновенно. Если бы мои ухаживатели знали это, сколько раз они меня могли бы обмануть, да и обманули бы, если б кто-нибудь из них был хитер притвориться Панфило. Открыв окно и посмотрев на дверь, я своими глазами убеждалась в ошибке, моя напрасная радость сменялась смятенностью, как корабль носится бурей, когда мачта с парусами, сломанная ветром, рухнула в море; и, к обычным слезам вернувшись, печально плакала я; пытаясь успокоиться и нагнать сон на закрытые, еще влажные глаза, так говорила я: «О сон, отраднейший покой для всех, истинный мир душам, кого, как враг, бежит всякая забота, приди ко мне и своим действием прогони на время беспокойство из моей груди! Что не приходишь ты, что тело в тяжком горе укрепляешь и для новых трудов готовишь? Ты всем даешь покой, дай же его и мне, которая в нем так нуждается; покинь глаза тех веселых молодых, что теперь в объятиях любовников предаются Венериной борьбе, лети к моим, ведь я одна, покинутая, сломленная горем, вздыхаю. О укротитель горести, лучшая часть человеческой жизни, утешь меня и сохрани, покуда Панфило своей прелестной беседой не усладит мой слух, такой жадный к ее слушанию; о