– И когда лечение подействует и вы будете уверены, что память вернулась ко мне. Вам ведь не надо проверять, вы и так знаете. Тогда вы начнете меня пытать. Точнее, передадите в руки гестапо, где немедленно этим займутся. – Гленн грустно усмехнулся.

Маренн не торопилась отвечать. Она встала, подошла к окну, глядя на падающий за окном снег. «Американцу нельзя отказать в прозорливости. Да и что сложного догадаться?» – подумала она иронически. Только сегодня утром Скорцени сообщил ей, что Кальтенбруннер настойчиво требует, чтобы «арестованного артиста» как можно быстрее передали Мюллеру. «Уж он-то знает, как его разговорить, – нетерпеливо выговаривал обергруппенфюрер по телефону. – Так что скажи своей врачихе, Отто, пусть поскорее ставит ему голову на место. Он нам нужен».

– Ты слышала?

Повесив трубку, Скорцени кивнул на телефон.

– Пока он явно не настроен снимать это дело с контроля, – заметил он.

– Надеюсь, ты понимаешь, что я не допущу того, чтобы Миллера пытали. – Маренн ответила резко, даже враждебно, глядя при этом не на него, а в бумаги на столе. – Мало того, что пытки мне отвратительны, а тот, кому угрожают ими, даже и не солдат вовсе, а музыкант, он – великий музыкант, Отто. Он действительно артист.

– Всегда, когда ты злишься, мне предоставляется возможность разговаривать с твоим затылком, с этой пышной копной волос.

Скорцени подошел к Маренн и, приподняв за плечи, повернул ее лицом к себе.

– Он – артист, ты права, – заметил негромко, глядя в глаза. – Ну и выступал бы себе на сцене. В какой-нибудь Оклахоме Мюллер в жизни бы до него не добрался. Он ввязался в дело, где проигрыш – это смерть. И он сознательно пошел на это. Так что вряд ли ему стоит ждать снисхождения.

– Талантливый человек не может остаться равнодушным, когда страдают миллионы, когда льется кровь, – возразила Маренн. – Он не может находиться в стороне. Талант толкает его в самую гущу, он приносит себя в жертву, ведь талант всегда на стороне жизни, он против смерти, против уничтожения.

– Это ты знаешь по своему английскому художнику? – Скорцени усмехнулся и, отпустив ее, отошел. – Это самый яркий пример, который ты всегда приводишь. Знаменитый художник, выступивший защитником простых солдат против заговора генералитета, расстрелянный своими родными английскими пушками в спину, чтобы не мешал.

– Он мог бы не делать этого, – ответила Маренн с вызовом. – И многие его парижские и лондонские друзья не делали. Они не пошли в окопы, а сидели в своих уютных мастерских и продолжали заниматься творчеством. Точнее, тем, что они называли творчеством. Он был один, кто пошел, один, кто сделал это. Один, кто не испугался. Он никогда не был трусом. И, как бы о нем ни говорили, что он флиртовал с женщинами, содержал по нескольку любовниц одновременно, главное испытание он выдержал. На право называться художником и человеком. И за это он поплатился жизнью. Можешь быть уверен, что в память о нем, о моем первом муже художнике Генри Мэгоне, я не допущу того, чтобы Миллера подвергли пыткам. Для этого я использую все возможности, которые у меня есть.

– Вальтера Шелленберга, например, – добавил Скорцени язвительно. – Не сомневаюсь, что это тайное оружие обязательно сработает.

– Тебя это не касается, – отрезала она и, убрав документы в стол, встала, давая понять, что разговор на этом закончен.

– Я могу вас уверить, Гленн, что, несмотря на то что опасения ваши небеспочвенны, вам нечего опасаться.

Она вспомнила о Миллере и повернулась к нему. Он лежал с закрытыми глазами, видимо, отчаявшись дождаться от нее ответа. Услышав ее слова, мгновенно вскинул веки. В глазах – ни капли сна, все та же неуходящая, тупая боль.