«Зачем?»

– Что ты здесь делаешь?

– Я? Блюю.

– Зачем же было запираться?

– Да? Зачем? Чтоб каждый видел?

«Нет, тебя не тошнит, ты врешь! Врешь!»

Но Катя этого вслух не прокричала, только внутри себя, повернулась и стремительно зашагала по коридору к дверям комнаты, где шел пир. Стол был сдвинут, горел торшер под непрозрачным абажуром, сшитым точно из ватного одеяла, и все целовались в розовом свете и в темных углах. А Киры не было!

Но она через очень короткое время вошла, с размазанными губами, с черными потеками под глазами, помятая. И все-все- все было ясно. Все было ясно! И Миша приплелся, пьяно покачиваясь, но он сразу же подошел к столу и выпил фужер коньяку, уже давно налитый и стоящий среди консервов и окурков рядом с чешуйчатой верхушкой ананаса с зелеными жесткими листочками. Кира – высокая, дебелая, розовая пастила, с бело розовыми волосами – блестела серыми глазами в крапинку и с четкими зрачками и слабо смеялась своим глубоким добрым смехом.

Ах, назад, фильм, назад! Обратный ход событиям!

Снова коридор, снова дверь и снова не пускающий Миша, но не отступать, вперед, в ванную комнату с тусклой черной газовой колонкой, с тоненьким краником над детским малюсеньким умывальником, и там увидеть Киру. Какая она была там, в тот трогательный момент? О, я знаю, знаю, какая она была, точно знаю, но нужно было войти и увидеть. Ворваться и увидеть! У-ви-деть!

Увидеть.

Копенгагенский аэропорт с как бы игрушечными нейлоновыми пассажирами-иностранцами и их нейлоновыми ребятишками, с выставкой транзисторов в стеклянных коробках-витринах, длинный покатый коридор со стеклянными стенами и за ними – бетонные шестиугольные плиты, самолеты, заправщики и прочее аэродромное оборудование, и так далее: картины жизни, встреч, свадеб.

Фильм о Мише шел отдельно, рядом с обычным фильмом.

Иногда они соприкасались и сливались, как, например, в случае с ванной комнатой в особняке знакомых (будь они на веки прокляты!), где все и произошло.

Миша и Кира – отрицают, впрочем, я их и не спрашивала. Гордость, гордость! Лучше бы спросить. Но не спрашивается! Да они бы и не сказали правду!

Эго был ненастоящий сумасшедший дом. Здесь больных лечили и – в конце концов – все-таки вылечивали рано или поздно. Катя тоже вылечивалась, но очень медленно, незаметно. Во всяком случае, за все время ее пребывания здесь в течение двух с лишним лет врачи ничего утешительного не могли сказать. Катя погибала: отказывалась есть, и пищу ей вводили через зонд. Мучительная процедура! Остальные больные, их было более сотни, напротив, устроили из своей болезни обжираловку. Только еда их и заботила. Просили, требовали добавку к официальной еде да плюс к этому пожирали передачи с воли. Так что больных чуть ли ни кнутом приходилось гонять на прогулки, чтобы они не погибли от ожирения сердца.

Катя ничего не ела и из своего просторного светлого бокса никогда не выходила. Подойдет иногда к окну, посмотрит на сельский пейзаж, на леса, перелески, пашни и горестно вздох нет:

– Зачем вы меня так далеко завезли!

– Как же далеко, деточка! Десять минут на электричке.

– Все равно – край света!

– Погоди, поправишься – опять дома заживешь.

– Глупости, я не больна!

Катя снова опускалась на табуретку, скорбно склонив свою красивую головку, слабые, немыслимой красоты руки ложились крест-накрест на прелестные колени.

Вся она была – воплощение человеческой красоты.

И даже лицо, бледное, истощенное, впрочем – свежее, оставалось прекрасным, хотя и горестным. Тучная тетя Клава опускалась перед ней на колени, брала ее кисти в свои потрескавшиеся от уборки и стирки ладони и, по очереди целуя каждый пальчик, приговаривала: