Оранжевые тома собрания сочинений Ильфа и Петрова как бы осветили своим отблеском всю хрущевскую оттепель. Еще недавно запрещенные авторы с трагической (хотя и вне репрессий) судьбой обрели второе рождение. Безопасные по факту своей смерти для власти и для либералов, с некой язвительной ноткой по отношению к социалистической действительности, традиционным для классической русской литературы и вновь актуальным в Стране Советов образом «лишнего человека»[18].

«Эх, Киса, – сказал Остап, – мы чужие на этом празднике жизни». Кто из нас в горести не повторял этих слов? Если раньше «настоящая жизнь пролетала мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями», то постепенно быть «лишним» в СССР становилось модно.

Десятки тысяч людей сознательно выпадали из системы, минимизировали свое общение с ней, уходили во внутреннюю эмиграцию. Количество «лишних людей» постепенно увеличивалось и делало лишней саму систему. Джазмен А. Козлов: «Вот ВНИИТЭ, где я некоторое время работал, было для многих людей, в том числе и для меня, не просто местом получения мизерной, но гарантированной зарплаты. Здесь можно было отсидеться хоть всю жизнь, не вылезая и даже иногда делая какие-то интересные вещи, при этом не притворяясь верноподданным. Главное было не обнаруживать своих истинных воззрений, общаясь откровенно только со своими. Такое состояние души у интеллигентных людей иногда называли внутренней эмиграцией». И далее: «Постепенно в среде сотрудников ВНИИТЭ сами собой сблизились те сотрудники, которые одинаково относились к Системе. Именно в этом узком кругу я приобщился к теоретически обоснованному и спокойному неприятию большевизма, основанному на глубоком знании всех его пороков и противоречий, его беспощадности и лживости» (56).

Люди уходили из системы сознательно, а порою даже демонстративно. Тот же Венедикт Ерофеев 17 лет (с 1958 по 1975 г.) жил без прописки, то есть просто не существовал как гражданин государства.

«Вот и я, как сосна… Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая, вот и я тоже… Она, как я, – смотрит только в небо, а что у нее под ногами – не видит и видеть не хочет… Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я – пока не рухну, вечно буду зеленым…», – философствует он в своих «Записных книжках». Прямо недостающее звено между «Клен ты мой опавший» С. Есенина и «Дерева вы мои, дерева» Е. Бачурина. Ах, эти песни под гитару, наслушался я их в своем детстве повсюду: «…собирались молодые поэты, барды-песенники. Было время романтизма, песен у костра, походов в горы. У городской интеллигенции того времени это был чуть ли не единственный способ самовыражения. Новый человек ХХ века со своим энтузиазмом открытия и творческого преобразования мира, придя на смену лишнему человеку ХIХ века, сам оказался ненужным, а потом и опасным для господства бюрократии» (57).

Эта ненужность, казалось бы «родному» и «своему» государству, эта объективная ситуация личного бессилия породили в советской культуре феномен «эмиграунда»[19]. «Вирус эмиграунда можно было подхватить где угодно, поскольку «самодеятельность» не поощрялась в любой сфере жизни, а особенно – в сфере идеологии (куда входили также литература и искусство). Именно отсюда проистекло парадоксальное западничество советской интеллигенции, к началу 80-х почти поголовно ушедшей в эмиграунд» (58). Наша интеллигенция смиренно пришла к заключению, что «они», то есть заграница, все знают и умеют, мы же ни черта не знаем и не умеем, и такова наша доля – плестись в хвосте.

Богемная расслабленность гуманитарной интеллигенции в некоторой степени компенсировалась востребованностью массы технарей, служителей производства. Энергичная прослойка технической интеллигенции, без которой государству нельзя обойтись, даже образовала нечто вроде общественного мнения. «Одряхление режима проявляется, в частности, в том, что все труднее ему подчинить себе первую в истории Советского Союза сплоченную кастовыми интересами группу, требующую для себя определенных свобод, которыми никто в этой стране не обладает. Я имею в виду ученых» (59).