День за днем все ярче разгоралось лето, и для барсуков наступило раздольное житье. Ночью уже не приходилось отправляться в дальние экспедиции – корма и в лесу и на лугах было вдосталь. Они быстро утоляли голод и сразу же спешили домой, в родную нору, а та стала уже тесноватой для троих.
Своему любимому занятию, то есть сну, барсуки предавались вволю, а когда еще до захода солнца выбирались из норы, то уже никаких детских игр не затевали. Фридолин и Фридерика почти достигли своего полного роста, стало быть, веселая детская пора уже миновала. Подражая мамаше Фридезинхен, они в полном молчании поворачивали к солнышку то спинку, то брюшко.
А если уж на Фридолина и нападала его прежняя шаловливость и он тыкал Фридерику рыльцем, как бы приглашая в игру – закапываться, кто быстрей, или притворяться мертвым, кто лучше, – обе женщины, презрительно сопя носами, строго указывали ему, сколь неприличны для барсука такие замашки, и молча продолжали поджариваться на солнце. Обычно в таких случаях своей ворчливостью и дурным расположением духа отличалась сестра Фридерика, да и вообще она в этом смысле значительно превосходила мать. Порою ею овладевала такая страсть к одиночеству, что она с братом и матушкой не хотела делить даже общее гнездо. Заберется потихоньку первой в котел, выставит навстречу матери острые зубы и шипит – мое, мол, это теплое местечко, я одна тут буду спать! Фридезинхен отфыркивалась, рычала, а порой они друг друга уже и покусывали. Словом, мир, до того всегда царивший в их маленькой семье, оказался нарушенным, а ведь по нему они все получили свои имена [Der Friede по-немецки – мир].
Но покамест мать была сильнейшей в доме и частенько поколачивала подрастающую дочь, показывая тем самым, насколько ей ближе и родней всегда такой добродушный и ласковый сын. В ответ на это Фридерика, бывало, то куснет Фридолина ни за что ни про что, то отнимет только что пойманную добычу, а во сне так навалится на него, что ему уж ни повернуться на другой бок, ни лапы не вытянуть. Да, Фридолин проронил бы не одну горькую слезу, если бы барсуки умели плакать; но и без этого ему часто делалось грустно и даже стоявшее на дворе прекрасное лето ничуть его не радовало. Вот он и стал задумываться над тем, сколь неудобно такое совместное житье-бытье; во сне ему все чаще виделся мягко выстланный мхом котел, а под боком кладовая, ломящаяся от морковки, и он в котле совсем один, вдали от людей, собак и даже барсуков.
Матушка Фридезинхен старалась утешить его.
– Сынок, – говорила она, – не отчаивайся. Сестра твоя скоро войдет в возраст и обзаведется собственным домом. Сейчас она сама не знает, чего ей надо. Но недалек тот день, когда она поймет это и оставит нас в покое.
Так оно и случилось на самом деле. Однажды ночью барсуки все втроем забрели в места, где им до того никогда не приходилось бывать. На песчаном обрыве стояло несколько одиноких буков – последние часовые Большого букового леса. Среди них росли редкие, изодранные ветрами сосны, чьи толстые корни змеились в песке. Здесь было много кроличьих норок, а вокруг, куда ни глянь, поля и луга…
Как увидела Фридерика этот обрыв, так сразу стала сама не своя: бегает, суетится, рыльцем все кроличьи норки проверяет и все время пищит как-то тревожно. И вдруг остановилась у одной из норок, над которой, словно арка, навис могучий смолистый корень, и решительно заявила: "Здесь я сижу и отсюда никуда не уйду!"
Напрасно матушка Фридезинхен объясняла ей, что обрыв этот никак не годится для барсучьего поселения. Кролики народ суетливый, без конца барабанят своими лапами, кого хочешь выведут из себя; к тому же близкое соседство обширных лугов и полей таит в себе постоянную угрозу встреч с собаками и людьми. Но как Фридезинхен ни уговаривала дочь, яйцо и на сей раз захотело учить курицу, и домой отправились лишь мать и сын, а Фридерика так и осталась на кроличьем обрыве.