До девятнадцати лет я не слышала ничего обиднее тех слов и более жгучей боли не испытывала по сей день. Впрочем, папу нельзя назвать жестоким. Конечно, он не отличался особой деликатностью, да и сверхчувствительность девочки-подростка, обеспокоенной изменением своей фигуры и внешности, еще не стала у родителей притчей во языцех, как сейчас. Причиной же того ошеломляющего приветствия, скорее всего, было то, что мой вид застиг отца врасплох. Однако такого приема я не ожидала. У меня испортилось настроение, я расстроилась, обозлилась и почувствовала себя беспомощной. Тогда я даже не до конца понимала, насколько потрясена.

По дороге домой в Восточную Францию мы задержались на несколько дней в Париже, чтобы показать Город огней моей подруге из Уэстона, но из-за моей постоянной раздражительности всем хотелось снова тронуться в путь. Я испортила спутникам впечатление от Парижа, ибо была невыносима.

Последующие месяцы я чувствовала себя несчастной и неприкаянной. Мне никого не хотелось видеть, но все мечтали пообщаться с l’Americaine[15]. Мама сразу же поняла, как и почему я растолстела и что творится у меня на душе. Она держалась со мной деликатно, избегая щекотливой темы. К тому же вскоре я дала еще больший повод для беспокойства.

Посмотрев немного на мир, я утратила желание поступать в местный университет. Теперь мне хотелось учить языки в Грандз-эколь[16] (аналог американской Лиги Плюща) в Париже и, кроме того, параллельно изучать литературу в Сорбонне. Намерения мои казались необычными, тем более что были связаны с безумными нагрузками. Затея с Парижем не вдохновила родителей: если бы у меня получилось (во что верилось с трудом, поскольку о столичном конкурсе ходили легенды), мое проживание в трех с половиной часах езды от дома стоило бы им немалых эмоциональных и финансовых затрат. Мне пришлось уговаривать папу и маму, и отчасти благодаря моей настойчивости, а отчасти из-за моих расшатанных нервов родители в конце концов разрешили мне поехать в Париж и сдать труднейший вступительный экзамен. Сдав его, я в конце сентября перебралась в столицу. Папа и мама всегда хотели для меня самого лучшего.

Ко Дню Всех Святых (1 ноября) я поправилась еще на пять фунтов и еще пять фунтов прибавила к Рождеству. При росте пять футов и три дюйма мой вес превышал любые нормы, к тому же на меня ничего не налезало, даже летняя рубаха моей американской мамы. Я заказала две блузы из фланели – такого же фасона, но более просторные, надеясь, что они скроют мою тучность. Я торопила портниху и ненавидела себя. Обидное высказывание, случайно вырвавшееся у папы в Гавре, с каждым днем получало подтверждение. В те беспросветные дни я плакала до тех пор, пока не засыпала, и как огня избегала зеркал. Возможно, с девятнадцатилетними девушками подобное случается, но ни одна из моих французских подружек с таким не сталкивалась.

Потом произошло нечто вроде святочного чуда. Вернее, благодаря стараниям матушки вдруг явился Доктор Чудо. Во время многодневных праздников мама попросила семейного врача доктора Мейера зайти к нам. Сделала она это крайне осторожно, чтобы не огорчить меня еще больше. Доктор Мейер, наблюдавший меня в детстве, был добрейшим человеком на свете. Он заверил меня, что вернуться в прежнюю форму довольно легко, надо лишь освоить несколько «старых французских трюков». И пообещал, что к Пасхе я стану почти такой же, как прежде, а к концу учебного года, в июне, наверняка влезу в свой старый купальник. Предполагалось держать все под секретом, как в сказке. («Не стоит никого утомлять подробностями нашего плана», – сказал доктор.) Лишним килограммам предстояло исчезнуть быстрее, чем они появились. Я ахнула от восторга. Конечно же мне хотелось довериться доктору Мейеру, и, слава богу, тогда я не имела особого выбора.