– … Мне страшно, – сказала она шепеляво и сама услышала, с каким трудом она артикулирует, речевой изъян, одолевший ее в последние годы, – волнуясь, она начинала заикаться, запинаться, вызывая негодование Регера, если не удавалось это скрыть. Он не терпел больных, а тем более людей с разными торможениями.

– Ты слишком многого на свете боишься, – сказал он резко.

Франциска открыла дверцу машины и ответила:

– Вы т-требуете, чтобы в вашем п-присутствии все б-были счастливы и б-бесстрашны… – Она, не поблагодарив, выскочила из машины и через улицу пошла к развалинам дома. Белый свет фар хлестал ее по ногам. Неуклюжие очертания девушки с опущенной головой… О господи, подумал Регер, он ее бьет… Регер вдруг, точно внезапно сменился кадр, увидел тот вечер и как она, спотыкаясь, будто слепая, с распухшим лицом, перебегала улицу в свете фар его машины.

Он пошел за ней. Она раздраженно дернула плечом, чтобы стряхнуть его руку, жирную отеческую руку, лежавшую на ее жизни, – защита или обладание, кто знает… Он коллекционирует людей, подумала она, как некоторые коллекционируют бабочек.

– Раньше я не заикалась.

– Знаю. Это не имеет значения. Так, заскок, дурная привычка. Ты была самой строптивой из моих студенток. – Говоря с нею ласковым, бархатным голосом, он с опаской поглядывал на ее широкий плоский лоб, предчувствуя бунт, попытку к бегству, самую черную неблагодарность учителю, создавшему ее по своему образу и подобию, вложившему в нее надежды, давшему ей возможности, о которых начинающий и мечтать не смеет.

– Вы вселяете в людей слишком большую уверенность, – сказала Франциска, словно прочитав его мысли.

Поскольку она туго стянула волосы, желая сделать прическу, приличествующую матроне, Регер увидел, что на середине лба они как бы образуют треугольник, и подумал: это признак злостного упрямства.

– И слишком мало риска, – добавила она.

– Моя милая юная подруга, – сказал он неприветливо. – Ты, кажется, не сознаешь, что работать со мной – это марка.

– Сознаю, господин профессор.

– Нет! – загремел Регер, наконец завладев инициативой. Он рванул галстук – вздохнуть свободнее, его тень на стене была угрожающе громадной. – Нет, ты не сознаешь этого! И не возражай мне! Я не выношу упрямых! Убирайся к черту! Без меня ты – тьфу, пустое место, надутое ничтожество!

– Так точно, господин профессор! – отвечала Франциска.

– Не смей отвечать «так точно», я тебе не фельдфебель! Слишком мало риска… Это эскапизм, любезнейшая, авантюрные наклонности как следствие неустойчивого характера. Ты хочешь нас покинуть? Отлично. Убирайся, змея, которую я пригрел на своей груди! Детка, ты плачешь?

– Нет, господин профессор, – сказала Франциска, которая уже задыхалась от смеха. – Только вот прошлой зимой вы вышвырнули этого мальчика, новенького, вы сказали тогда…

– Ладно, ладно. Вышвырнул, говоришь? Ну что ж! Кто хочет работать, тот обратно хоть через окно влезет. Кроме того, безвкусно напоминать мыслящему человеку, что он говорил год назад, имей в виду.

… Он забыл маленького дипломанта. Мы восстанавливали тогда Гевандхауз, Регер, как лев, сражался за эти развалины, которые должны были взорвать. Он за всю свою жизнь, может быть, раза три проявлял выдержку, и борьба за Гевандхауз была одним из этих трех раз. Миллионный объект, и самая прекрасная работа, которая была у нас тогда… Регер каждый день являлся на стройку, в любую погоду, часто даже ночью, при свете прожекторов. Эта работа, говорил он, должна значить для вас больше, чем возлюбленная, – впрочем, что вы знаете о любви? С потными ручонками сидите за партой, в восемнадцать вы уже обручены, а в тридцать – импотенты… Он болтал с рабочими, которых знал по именам, они угощали его пивом и сигаретами, в развевающемся плаще носился перед своей проектной конторой, а на шее у него был галстук, как у Гропиуса, ты только подумай, Бен, он знает Гропиуса, он разговаривал с ним, с нашей недоступной звездой, и Гропиус жал ему руку, и Нимейер, и еще кое-кто из Несомненно Великих Людей… Даже когда мы, молодые, уже валились с ног, он бодро карабкался на леса, пылал энтузиазмом…