Я сразу забыл о пленке – привычно убрал со снимка красный цвет, преобладающий на передержанных кадрах, добавил плотности, отослал заказ к остальным. Скоро я обрезал петлю, и лента отправилась в свой долгоиграющий полет – прямиком к резаку.

Когда я просматривал фотографии, привычно расфасовывая их по конвертам, я вновь наткнулся на тот заказ. Мельком взглянул на первую «пережженную» фотографию, – мне сразу стало ясно, почему кадр вышел таким, снятые младенцы всегда вызывали во мне недоумение. Их гладкая, нежная кожа удивительно отражала от себя залп лампы-вспышки. Ребенок – мальчик или девочка, в таком возрасте трудно угадать по лицу,– лежал с закрытыми глазками и умиротворенным личиком. Он спал. Но краем мозга я уже улавливал надвигающуюся атаку ужаса. Ребенок действительно спал, но не в кроватке, как мне подумалось вначале, а в маленьком гробике. И сон его был из тех снов, что не имеют конца.

Я стоял возле агрегата с этим снимком в руке целую вечность, не ощущая ни времени, ни пространства. Я не мог прийти в себя. Нет ничего страшнее смерти ребенка. Даже гибель безмозглого животного не способна вызвать в человеке столько глубинных эмоций. Зверь, какой бы малыш он не был, думаю, всегда предчувствует приближение смерти. Маленький ребеночек не может этого знать. Он продолжает ползать по полу, в упоении познавая мир, а когда по пути он начинает кашлять, и на маленькой ладошке остаются капельки крови, он недоуменно смотрит на них: что это такое взялось из его рта? Он может вновь сунуть ладошку в рот, проверяя кровь на вкус, а потом он замечает какую-нибудь матрешку и радостно ползет за ней, продолжая познавать мир, который уже давно вынес ему ледяной, бесстрастный приговор. Он будет двигаться, пока не упадет.

Я вдруг со всей отчетливостью нарисовал эту картину в голове, пока не сообразив, что не мог достигнуть такой яркости даже размышляя о внутреннем процессе агрегата. Малыш шумно ползает в окружении собравшихся в светлой комнате родственников. Иногда он смотрит на них, не беря в толк, отчего это их глаза так странно блестят. А потом кто-то берет его на руки – отец или бабушка,– и они хотят навсегда запечатлеть в душе этот момент, впечатать его в мозг каленым прутом. Момент единства с маленьким существом, прижатым к груди. Но малыш не хочет оставаться прижатым. Он увлечен сверкающей безделушкой и крутится из стороны в сторону, чтобы вырваться из хватки взрослых и кинуться к приглянувшейся вещице.

А потом я вижу этого малыша на руках у отца, и он испуганно и с надеждой смотрит на мелькающие вокруг него белые двери больницы. Ему уже не хочется исследовать их. Он понимает, что почему-то не может двигаться.

Я вышел из оцепенения, когда вдруг какой-то момент сверкнул в моем мозгу, выбив из забытья. Я порывисто схватил пленку, не отдавая себе отчета, зачем я это делаю, и быстро пробежался глазами к самому ее хвосту – тем кадрам, которые не были заказаны клиентом. Я едва не взвыл от того, что увидел. Но потом сразу подумал, что мне-то, собственно, какая разница.

Но тем не менее: на четырех или пяти последних кадрах я ясно различил блики какой-то вечеринки. Я даже смог разглядеть улыбки на лицах людей, и готов ручаться, что это не мое воображение. Я видел: люди гуляли, и они были весьма довольны.

Они были довольны… Что ж, народ экономит на пленках. Пленки нынче стали дорогими. И на одной тридцатишестикадровке можно встретить самые различные события.

Глава 6.


Воскресенье – день ревизии. В узком смысле этого слова. Обе машины забивались смердящим болотным дермецом, они требовали к себе должного отношения. По воскресеньям магазин был закрыт, поэтому тот из операторов, чья смена приходилась на этот день, должен был уважить аппараты, обеспечив дальнейшую бесперебойность их работы.