Урдэн Христофоровых стоял на опушке у березовой рощи. Спать цыганам предстояло в повозке, потому что цэру[16] они не взяли. Буртя собирал хворост, Драго развел костер, а Какаранджес отправился за дровами, углубившись в лес так далеко, что зови – не дозовешься. Он рассчитывал вернуться спустя полчаса с парой поленьев на все готовенькое.
Вечер постепенно сгустился в ночь. На цыпочках подкрались усталость и голод. Буртя отправился с ведром на речку. Шорох камыша звучал загадочно, как речь иноземца. Деревья держали на уме что-то свое. Буртя зачерпнул воды, внимательно вслушиваясь в голос камыша. Ему казалось, что там прячутся привидения. Вырвав с корнем филатик, он вернулся к стоянке и сунул его в костер, обжаривая, как надетую на палку сардельку.
– Уж не хочешь ли ты им поужинать? – саркастически спросил Какаранджес.
– Тебя угостить хочу! – огрызнулся Буртя, порядком уставший от вечных подначек со стороны коротышки, хотя вообще-то они были друзьями, и цыганенок однажды даже показал Какаранджесу свою коллекцию сверкачей.
Между тем в котелке оживленно булькало, вкусно пахло едой, и цыгане, рассевшись вокруг огня, беседовали вполголоса.
– Ну что, старик, как ты думаешь – будет Указ или не будет? – спросил Драго, который до этого долго молчал, засмотревшись на лаву из багровых углей.
Муша разгладил седоватую бороду. Вопрос Драго был не из легких, а ответ на него волновал очень многих. Дело в том, что недавно кочевые становья облетел грозный слух, будто Францех IX решил разобраться с цыганским народом, и в недрах Сената готовится Указ, подробности которого каждый рассказчик излагал на свой лад, но суть оставалась неизменной. Это придавало сплетням, разносимым цыганской почтой, дополнительную правдоподобность. Герцог якобы вознамерился вышвырнуть цыган за порог, и Указ как официальное воплощение его жестокой воли устанавливал некий срок, за который цыгане должны будут покинуть пределы Империи. В противном случае им грозит рабство. Либо они объявляются вне закона. Это значит, любой гаже сможет их убивать и грабить совершенно безнаказанно, потому что в отношении цыган это будет уже не преступление, а верное толкование политического курса! Самое плохое было то, что от гажей действительно следовало ожидать любую подлость. «Клянусь конями!» – сказал бы Драго.
Гаже – это человек, но не цыган. Он живет оседло, «весь век на одной стороне улицы», возделывает землю, никуда не ездит. Мир его узок, словно внутренность валенка, и, научившись в нем жить, гаже мнит себя всезнайкой, даже не представляя, насколько пестра и необъятна жизнь. Для него существует только этот свой «валенок», а все, что немножечко выходит за рамки, – плохо, нелепо и, возможно, опасно. Поэтому образцовый гаже ни за что не потерпит никакой новизны, а цыгане для него все равно что красная тряпка для быка. Кого он в них видит? Возмутителей спокойствия, нарушителей порядка, грязных оборвышей, безответственных негодяев, плутов, наглецов, бездельников, неучей… А разве это так? Не так. Но гаже ничего про цыган не знают. И знать не хотят. И всегда будут против!
В такой ситуации неудивительно, что слух о грядущем Указе так озаботил и растревожил кочевые кумпании[17]. «Да россказни это! Сорока принесла! Мало ли, что люди болтают! Язык чесать – не работать!» – говорили в таборах старики, но сами не очень-то верили собственным словам. С другой стороны, им было неясно – с чего все это? Почему именно сейчас? Вроде жили себе и жили. О плохом всегда думаешь: «Это в жизни бывает, но не со мной», – а потом как раз с тобой и случается, словно белый свет на тебе сошелся.