Закрытый Храм!
От неожиданности Инебел даже привстал, но тяжелая, словно из сырой глины, рука гончара не пустила его. Закрытый Дом! Он не смел думать о судьбе выкупленной невесты, ему мерещились скрюченные костяные пальцы женщин-змеедоек, и он запрещал себе вспоминать о своем выкупе – иначе хоть с обрыва да в озеро. А вот теперь его отступничество обернулось милостью несказанной – войти в Храмовище. Только Боги могли нашептать такое. Только справедливые Боги, против которых зачем-то будоражат народ старый Арун и его сыновья.
В толпе уже никто не жевал – все восторженно вопили, хлопали, громыхали и звенели неомоченными, неразмягченными ладонями. Кто-то начал самозабвенно бить поклоны, и в периодически открывающемся просвете Инебел увидел самый нижний уступ, на черном шероховатом камне которого белела скорбная фигурка светловолосой девушки. Шесть желтокрылых жриц в безглазых масках на ощупь снимали с нее одежды и бросали вниз, столпившемуся у подножия пирамиды семейству ткачей. Два жреца, здоровенные верзилы ростом чуть не с Инебела, притащили с галереи узкогорлый кувшин и облили девушку маслянистой жидкостью, от которой волосы и тело сразу почернели и засветились серебристо-голубым мерцающим светом, – толпа завопила еще восторженнее. Теперь стало заметно, что дневное солнце село, а вечернее набирало силу слабовато, подернутое влажной дымкой. На зловещих Уступах Молений вспыхнули чаши с черной горючей водой, хотя к ним никто не подносил факела. Инебел скривился – не иначе как незаметно для зрителей порхали от чаши к чаше крошечные раскаленные угольки, движимые нерукоизъявленной силой мысленного приказа. За такое подлому люду полагалось отрубание рук (хотя по смыслу-то надо было головы), а вот Неусыпным, выходит, можно было все. На то и Неусыпные…
Толпа на площади раздалась, освобождая пространство возле Уступов, так что пришлось попятиться еще ниже по спуску меж арыками – начинались священные пляски. Уже на черных матовых платформах, взгроможденных одна на другую, появились шесты с масками спящих зверей и гадов. Тупые концы шестов дробно застучали по камню, отбивая ритм, и гнусаво зазвучали натянутые змеиные жилы. Самый тучный из жрецов, скинув наплечники, пошел семенящими шажками, выворачивая наружу ступни и подрагивая складками жира на животе. На площади затоптались, затряслись, вверх прянула неостывшая пыль. Особенно усердствовало семейство ткача: под самыми Уступами Молений мелькали не только воздетые ввысь трепещущие руки, но и ступни ног. Рыжие, как дольки утреннего солнца, мечущиеся огни уже не освещали, а только вносили большую путаницу в пестрое круговерчение танцующих на черных плитах жрецов; площадь же, пристуженная ровным голубовато-серебристым светом, неистовствовала только возле самих Уступов. Подалее, к началу улиц, уже не вертелись волчком и не ходили на голове, а лишь подпрыгивали, конвульсивно вздергивая острые коленки к подбородку и звонко хлопая сухими безмясыми ладонями под ногой.
На спусках улиц усердствовали и того менее – переминались и воздевали руки. Сиар переваливался с боку на бок, очевидно передразнивая толстомясого жреца; мотал головой. Толпившиеся вокруг него таскуны, змеепасы и травостриги, привычно впавшие в усердие, внезапно оглядывались на него и, подавив смешок, сучили ногами уже далеко не так проворно. Шагах в тридцати, правее, у самой ограды, степенно перебирал ногами сам Арун – не придерешься, стар, но усерден, и веки богобоязненно опущены. Но кольцо лесоломов и рыбаков вокруг него нет-нет да и принималось жевать и хрумкать и рвения в священных танцах отнюдь не проявляло.