– Но ведь вы не выстрелили сегодня!
– Это слишком разные вещи: не выстрелить и сдвинуть прицел.
Тут я заметил, что на Бургасове сержантские сапоги. Почему-то на душе стало легче, даже не смог сдержать улыбки.
Штабс-капитан перехватил мой взгляд, тоже довольно посмотрел на свои сапоги и потопал несколько раз на месте, желая, должно быть, показать, что они ему впору.
Я промолчал. Промолчал и он. Возникло впечатление, будто убитый сержант, а точнее, не он сам, а его сапоги, нас сблизили и породнили.
– В моей роте вчера один солдат фельдфебеля на штык насадил, – заговорил Бургасов. – Дерьмовый фельдфебель, может, вы его помните: низенький, вихрастый. Перестарался в своем рвении сделать из людей солдат.
Я кивнул. Было ясно, что он меня не осуждает.
Ночевали мы с Бургасовым в землянке на одной кровати. Во сне он разговаривал сам с собой. Говорил громко и внятно. О каких-то неотправленных письмах, о том, что никогда не покинет Россию, об умершей матери.
Утром я все-таки позволил ему сдвинуть прицел.
– Благодарю, – сухо произнес Бургасов. – Это благородно.
Я пожал плечами.
– Ну, прощайте! – протянул руку штабс-капитан.
– В распоряжение 1-й Донской? – спросил я.
– Какая к черту Донская! Убьют меня завтра!
Я крепко пожал протянутую руку.
– Если случится встретить кого-нибудь из Бургасовых, что родом из Екатеринодара, расскажите им про мою гибель.
– Хорошо, – пообещал я, думая о том, что и города такого давно уже нет, и как расскажешь о том, чего не видел.
Бургасов грустно улыбнулся и затопал в сержантских сапогах туда, куда был нацелен ствол особой дальнобойной пушки с новым стационарным прицелом.
Последующие три недели моего пребывания на спецточке пронеслись невероятно быстро. Погода стояла солнечная, хотя выпадавшая под утро обильная роса и создавала впечатление вечной сырости. Не верилось, что такие теплые погоды могли держаться в столь северных местах в самый разгар календарной зимы.
После ухода белого офицера я несколько дней провел в тягостном бездельи, результатом чего оказалось мое халатное отношение к доверенному мне особому дальнобойному длинноствольному и т. д. орудию уже со сдвинутым прицелом.
Некоторое время я, конечно, сомневался, мучался, не будучи способным одним твердым решением поставить все на свои места. Я имею в виду то, что я не хотел стрелять, даже несмотря на то, что снаряд теперь уже никак не мог попасть в санитарный или другой поезд на станции Максатиха. В оправдание мое послужила одна идея: ведь прицел старый изменял не кто иной, как белый офицер. Следовательно, он мог не просто сдвинуть его, а переставить таким образом, чтобы следующие снаряды падали бы уже на какую-нибудь нашу станцию, попадали бы в наши санитарные и другие составы.
Размышляя так, я испытывал некоторые угрызения совести по отношению к офицеру – ведь он вызывал у меня искреннюю симпатию и думать о нем плохо было как-то неудобно. В конце концов я решил, что эта идея – просто выдумка, сочиненная в мое оправдание на самый крайний случай. Мысленно я даже извинился перед офицером за то, что позволил себе так подумать. Хотел во всем остаться честным и порядочным. Как-никак врагом я его не считал.
Следующие три недели пронеслись невероятно быстро. Думаю, что даже ствол пушки не поржавел, несмотря на сырость и на то, что после прощания со штабс-капитаном я его больше не смазывал и не чистил. Очень хотелось верить, что спецточка сразу после моего отбытия придет в упадок и прекратит свое существование в различных приказах, отчетах о военных действиях и других бумагах, по которым сюда отпускаются снаряды и прочее.