– Так, может, со временем я сама осознаю степень своей «потерянности», но уже после того, как получу диплом учителя?

– Возможно, возможно… Только попомните мое слово, мадемуазель Гайдук: если вы действительно не избавитесь от этой свой мелочной мстительности, то никто и ничто не станет так жестоко мстить вам за посконную пролетагскую невоспитанность, как эта, некстати выбранная вами, профессия педагога.

– Ах, Анна Альбертовна, Анна Альбертовна! – артистично подыграла ей курсистка. – Неужели все так запущенно и безнадежно, как вам кажется?

Жерми внимательно всмотрелась в лицо Евдокимки, стараясь на глаз определить степень ехидства в ее вопросе, как определяют степень отравленности напитка по его цвету, и вновь вскинула подбородок:

– Никак не могу понять, почему самыми сложными в воспитании становитесь именно вы – дочери бывших курсисток? И вообще вся эта ваша, – артистичным жестом повела она рукой, – посконная пролетагская невоспитанность…

Если начальство все-таки многое прощало Бонапартше, то лишь потому, что воспитанницей одного из таких пансионов когда-то являлась она сама. Впрочем, так бывало не всегда.

В свое время ее пригласили на работу в Одессу, в Учительский институт. Но именно из-за старорежимных замашек (шутка ли, позволить себе в приватном разговоре назвать Учительский институт «пролетарским ликбезом»?!), так не понравившихся кому-то из новых коллег, Бонапартшу арестовали и, припомнив не только дворянское происхождение, но и недолгое замужество за учителем-французом, чуть было не отправили на Колыму.

Спасла ее мать Евдокимки, в то время учившаяся на заочном отделении того же института. Прямо там, в городе, она разыскала двоюродного брата своего мужа, чекиста Дмитрия Гайдука, и попросила вступиться за Бонапартшу. Дело это оказалось непростым, тем не менее Дмитрий сумел освободить Анну Альбертовну, усадить в свою машину и лично отвезти назад, в Степногорск, приказав как минимум года два в Одессе не показываться, замереть, затаиться, а главное, «внимательно следить за своей речью».

Как ни странно, Бонапартшу и Ветеринаршу как в местечке называли Серафиму, эта «операция по освобождению» почему-то не сблизила. Анна Альбертовна по-прежнему относилась к Серафиме крайне холодно – то есть держала дистанцию и сохраняла высокомерие. Впрочем, со своими коллегами и соседями она вела себя точно так же. Жерми вообще существовала сама по себе, а станционный поселок, где жила, да и весь Степногорск, – с его советскими реалиями и «пролетагской невоспитанностью» – сам по себе.

Зато с той поры «старый чекист», как называл себя еще далеко не старый Дмитрий Гайдук, делал все возможное, чтобы почаще видеть красавицу Серафиму, и даже не пытался скрывать, что влюбился в нее. Не обращая при этом внимания на то, что избранница – жена двоюродного брата.

…Вспомнив об этом напутствии в порыве раскаяния, Евдокимка по-настоящему поняла, какая глубинная мудрость таится в словах преподавательницы. А еще она вдруг открыла для себя особенность, отличавшую Бонапартшу от остальных преподавателей. Анна Альбертовна никогда не срывалась на крик, не угрожала и не читала нотаций, а главное, никогда не прибегала к тому, что сама называла «пролетагской демагогией».

Из окна, которое родители забыли прикрыть, донесся возглас матери, нечто среднее между стоном и нервным смехом. Затем она радостно как-то вскрикнула, еще и еще раз… После небольшого затишья вновь раздался стон, перерастающий то ли в крик, то ли в некое человекообразное рычание – долгое, пронзительное, какое способна издавать только женщина, оказавшаяся в постели с любимым мужчиной – в минуты наивысшего сладострастия.