Ели мы под портретом моего дедушки в рамке – официальный портрет, такие обычно ставят на похоронах. Собственно говоря, я почти не сомневалась, что для похорон-то его и сделали. Дедушка умер до моего рождения, мама еще училась в школе.

Хальмони перехватила мой взгляд:

– Никогда не заставляй меня делать еще одну такую фотографию, ладно, Сэмми?

– Э-э… ладно. – Я нервно хихикнула. – Просьба бессмысленная, ты же будешь жить вечно.

Она рассмеялась – лицом, не глазами.

– Да, когда ты молод, кажется, что смерть – это очень далеко. Впрочем, мои дети столкнулись с ней слишком рано.

У меня сжалось сердце. Я чуть помолчала, а потом тихонько спросила:

– А что харабоджи больше всего любил есть?

Бабушкина улыбка тут же стала искренней.

– Не было у него любимого. Он все ел. И очень был при этом счастливый.

Я засунула в рот огромную ложку риса и кивнула:

– Я поняла.

– Не говори, не прожевав, Сэмми, – остановила меня бабушка, но не особо сердито. – Да, ему нравилась любая еда. Мы стали куда меньше тратить на продукты, когда он умер.

Шутка не самая веселая, но мы с хальмони обе любим невеселые шутки. Хохотнули, точно два гремлина, и стали есть дальше – я, впрочем, почувствовала, как мрачнею. Я всегда мрачнела, когда думала о том, как они жили в первые годы после смерти харабоджи – каково было хальмони, которая внезапно оказалась одинокой матерью с двумя дочерьми в чужой стране.

Бабушка прервала мои мысли:

– Что интересное ты собираешься делать на этой неделе, Сэмми?

Я прожевала кимчи с редиской – дайкон был хрустким, свежим.

– Интересное? М-м. Ну, в школе там всякое в связи с началом учебного года. А это значит, ну…

– А, да. Хальмони помнит. Твоей маме в старших классах это очень нравилось. Она мне только про то и рассказывала.

Я закатила глаза. Мы жили в том же пригороде, где мама выросла, – вот как сильно она любила свою старшую школу. У нас в «Норт-Футхилле» и училась типа миллион лет назад.

– А я вообще не хочу во всем этом участвовать. Но ты ж знаешь маму, она страшно бесится, если я не делаю того, что положено делать в старшей школе.

– Она не сердится по-настоящему.

– Сердится, – возразила я. – А то ты ее не знаешь.

Бабушка помолчала, пододвинула ко мне еще парочку мисок. Лицо ее стало задумчивым.

– На самом деле, старшая школа для нее была непростым временем. Хальмони только потом это поняла. И начало учебного года… – Она снова умолкла, потом улыбнулась, повела плечами. – Ну, твоя мама, как большинство людей, знает, что делает.

Я нахмурилась:

– Да, все диктаторы знают, что делают.

Хальмони рассмеялась – отрывисто, будто каркая, и я так же.

– Твоя мама может быть сложным человеком. Она думает, что помогает тебе построить твою жизнь. Знаешь, вы во многом очень похожи, – добавила бабушка, аккуратно заворачивая рис в маринованный листик периллы.

– Да ладно тебе.

– А и не ладно. Вы обе все делаете… сегех. Сильно. – Она направила на меня свои металлические палочки. – И всегда держитесь своего мнения.

– Я вообще ненапряжная, – заметила я, вздернув плечи в подтверждение своих слов.

Хальмони засмеялась:

– То, что ты говоришь, и есть сегех.

Я расслабила плечи.

– Ну, может, я действительно такая. А вот мама – она считает, что ее слово – закон.

Бабушка снова усмехнулась:

– Да, верно.

– То-то. А я не такая.

Она потянулась ко мне, погладила по ладони. Я тут же размякла. Бабушка никогда ни для кого не жалеет ни ласки, ни любви, выдает их щедрыми порциями. Все чувства у нее напоказ, как и у меня.

– Ты не такая. Но вы обе любите принимать меры, или как это там называется? Решения. А потом всегда думаете, что приняли самое лучшее решение. А еще вы обе такие, что вам очень важно то, что вам важно.