– Здорово! – развязно, в стиле своего алкоголика-брата, которого вынужден был играть на публике, произнес он. – Я уж думал, мне одному придется…

И он показал на едва початую бутылку коньяку.

– Что ты здесь делаешь, Миня? – спросил «автомобильный бог», удивленный куда сильнее, чем я. – Ты же в больничке должен валяться?.. Я слыхал, что тебя хулиганы ножичком пырнули!

– Может, конечно, и хулиганы… – не стал спорить лжеклассик, даже не глядя в мою сторону. – Только в былые времена никакой хулиган не стал бы связываться с… – Он осекся и вдруг исподтишка подмигнул мне. – С ножичком… Весело, с матерком запустить в прохожего камнем – это еще куда ни шло, но хватать, тащить… В смысле, втыкать в гордость литейской литературы финарь…

А ведь он не пьян – догадался я. Просто еще не совсем оклемался, но все-таки пришел. Значит, встреча эта чрезвычайно важна. И сейчас эти его «пьяные» рассуждения о хулиганах – лишь сигнал мне: будь осторожен, сегодня здесь должно произойти нечто важное!

– Ну все-равно, Миня, шел бы ты… за соседний столик, – брезгливо пробурчал Коленкин. – Мне с физруком потолковать надо… Пересядь и пузырь свой прихвати… Да и можешь еще у хозяюшки закуси какой-нибудь попросить, я все оплачу.

– А вот приближается мой… самый строгий критик, – перебив его, возвестил Третьяковский. – Виноват – товарищ Стропилин, Иннокентий Васильевич!

К нашему столику приближался Кеша в блестящем от дождевой воды плаще.

– Добрый вечер! – сказал он улыбаясь и стряхивая капли с фетровой шляпы. – Прошу прощения, я немного вымок и мне надо срочно согреться чем-нибудь крепким. Во избежание простуды.

– Вечно от тебя болотом воняет, – тихо, но отчетливо произнес Граф. – Совсем как у нас в Крапивином Долу…

Стропилин сделал вид, что на слова пьяницы-литератора ему плевать, и он прежним веселым голосом поинтересовался:

– А что вы пьете?

– Кто – мы? – теряя терпение, произнес Митрофаныч. – Писака как всегда глушит коньяк, а мы с Даниловым пока еще ни капли не приняли. И не собираемся, потому что у нас важный разговор и нам посторонних не треба!

Лжеклассик снова мне подмигнул и пробормотал:

– Сущий срам… Чума на оба ваших дома…

– Слушай, Кеша, добром прошу, – почти простонал Коленкин, – забирай этого бумагомараку и лечитесь от простуды за другим столом. Все оплачу!

Предложение было щедрым, но Стропилин посмотрел на меня, словно ожидая моего решения. Третьяковский – тоже, но сейчас я смотрел только на дурака и неудачника, школьного приятеля Санька Данилова, и не узнавал его. Куда только подевалось вечное идиотское выражение напыщенного болвана, которое не сходило с его лица. Для прихлебателя и кретина, который постоянно вляпывается в авантюры с неизменно позорным исходом уж больно спокойное у него сейчас лицо. Словно он не из убогой какой-нибудь комнатенки выполз, а прямиком с военного аэродрома.

Черт знает, почему мне втемяшился в голову этот аэродром, но я словно наяву представил ночь, поле аэродрома, очертания огромного четырехмоторного самолета. Под фюзеляжем его возятся солдаты, поднимают что-то тяжелое. У короткого откидного трапа группа офицеров в длиннополых плащах и фуражках с высокой тульей. Они слушают летчика в кожаном шлеме и зашнурованном комбинезоне. Смеются. И вот подъезжает автомобиль. Из него выходит человек в штатском – в таком вот плаще, а еще в шляпе. И военные, включая летчика, вытягиваются во фрунт и козыряют ему. А лицо у штатского… Кешино.

– Отдайте мою русалочку… – вдруг жалобно пролепетал Третьяковский и уткнулся физиономией в столешницу.

Эта нелепая фраза вдруг вырвала меня из оцепенения.