Потому что если тебя накрывает тоска – унять её можно только чем-то грубым и жестоким. Хотя бы словом.
Печаль-тоску перебарывает только грубость и жестокосердие, иначе никак.
Когда тоска подступает, отогнать её можно только через звериное рычание, через гнев на самого себя.
Оттого мы здесь, по берегам Оки, часто бываем на вид угрюмы.
Мы спустились с дерева, стараясь не шуметь, отряхнули с волос колючие сухие иголки, подсмыкнули порты – и пошли восвояси, не обменявшись ни единым словом и даже не посмотрев друг на друга; и так всё было понятно. У кузнецовых дочерей была своя планида, у нас – своя. А тоску можно заесть, или запить, а лучше – и то и другое.
Краем оврага, через прохладные заросли лопухов, мы вернулись к стану, умылись, тщательно обтёрли от грязи руки и сели есть.
Очень хотелось хлеба – но хлеба мы в те поры ели мало.
Зато нас выручал котёл.
Старый Митроха сварил уху на карасях и ротанах.
Увидев нас, он снял с огня котёл с ухой, поставил перед нами в траву, сам же улёгся у огня, завернулся в полость и заснул, не произнеся при этом ни единого слова.
Мы достали ложки и принялись за славное дело.
Через год после того, как мы с Кирьяком сбились в глумецкую ватагу и стали ходить по людям, мы завели один на двоих котёл. В те отдалённые времена котёл – это была вещь большой ценности. Хлёбово от вываренного мяса, рыбы, грибов и кореньев можно было есть по три дня подряд. Кто имел котёл – тот всегда был сыт, и кожа его блестела, и волосы. Я не помню, сколько мы отдали за тот прекрасный котёл. Больше ста лет прошло. То ли тридцать, то ли пятьдесят новых кун. Помню, он был скован из шести медных пластин, и размер его был такой, чтоб сварить заячью голову. Помню, что Кирьяк не имел бережливости и не раз ронял наш котёл, в том числе на камни, и в одном месте котёл разошёлся и чуть протекал, и когда висел над костром – капли жира падали в огонь, и тогда вокруг поднимался такой запах, что из леса выходили рыси и россомахи, садились поодаль, рычали и блестели глазами от зависти.
Соли в то время у нас тоже не было; пробавлялись луком, щавелем и папоротником.
Сейчас у вас тут и чугуны с крышками, и ножи в каждом доме, и соль, и хлеб всякий, и бронзовые светильники на столах, и серебряные кольца на пальцах, и яйца с двумя желтками.
Но тогда всё иначе было.
Придёшь в селитьбу – а там один на всех нож висит на столбе при входе на требище, и местный волхв одним глазом глядит в себя, вторым на тебя, третьим – в чужой мир, а четвёртым, который на затылке, – наблюдает за ножом, чтоб не упёрли.
Вот так мы жили.
Так что рыбное хлёбово из того котла нас потом два дня выручало.
Я ел, едва не пронося ложку мимо рта: всё не мог забыть внимательные зелёные глаза кузнецовой младшей дочери – как они загорелись, когда она поняла, кто мы такие и зачем пришли.
Когда видишь радость на лице человека – понимаешь, зачем живёшь.
Кирьяк доел, облизал ложку и вдруг хлопнул меня по плечу.
– Великанья кровь, – сказал он. – В этих девках – великанья кровь.
Я подумал и кивнул. Друг был прав. Яркие глаза, прямой взгляд, широкая смелая улыбка. Ни страха, ни смущения, ни настороженности. И кузнец был такой же, хоть и глухой, хоть и прокопчённый весь.
История нашего – среднего – мира началась с освобождения земли.
То, что не свободно, вообще не может иметь своей истории.
Чтобы что-то началось, следует что-то освободить.
Вызволить.
Итак, в начале начал земля принадлежала нижнему миру и его богам, и в земле, не знавшей ни тепла, ни света, ледяной и твёрдой, обитали только безглазые черви.
Боги верхнего мира и боги нижнего мира вообще не знали о существовании друг друга: их разделял бесконечный великий лёд.