– Петиция? – озадаченно переспросил Фима. – Петиция – это клочок бумаги. Онанизм. – И от переполнявшего его гнева он случайно грохнул кулаком по клавиатуре компьютера.

– Поосторожней, – предупредил Тед. – Если разобьешь мой компьютер, никак не поможешь арабам.

– Кто вообще говорит о помощи арабам! – взревел Фима. – Говорится о помощи нам самим! Это только эти психи из правых пытаются представить нас так, будто цель наша – помочь арабам!

– Не понимаю, – сказал Тед и с несколько преувеличенной значимостью почесал курчавую голову, словно изображая тугодума. – Ты сейчас утверждаешь, будто мы не пытаемся исправить положение арабов?

И Фима начал с самых азов, с трудом усмиряя свой гнев, и объяснил на самом простом иврите свое понимание ошибок, тактических и психологических, из-за которых умеренное крыло левого движения выглядит для народа так, будто оно солидарно с врагами. И снова рассердился на себя за это бессмысленное слово “народ”. Читая лекцию, он заметил, как Тед украдкой поглядывает на чертежи, разбросанные по ковру, как его волосатый палец приминает табак в трубке. На пальце сверкнуло обручальное кольцо. Понапрасну силился Фима погасить вспыхнувшую в воображении яркую картину того, как этот палец касается сокровенных уст Яэль. И вдруг подумал, что его обманывают, водят за нос, что Яэль, укрывшись в спальне, заливается сдавленным, безмолвным плачем, плечи ее дрожат, подушка залита слезами – как, бывало, плакала она в самый разгар любовных утех и как Дими, случалось, плакал иногда беззвучно из-за какой-нибудь несправедливости по отношению ли к нему, к кому-то из родителей, к Фиме.

– В нормальном государстве, – продолжал Фима, не заметив, что употребил любимое выражение доктора Варгафтика, – в нормальном государстве уже давным-давно организовалось бы движение гражданского неповиновения. Объединенный фронт рабочих и студентов заставил бы правительство прекратить немедленно этот ужас.

– Странно звучит на иврите “неповиновение”, – сказал Тед, – мери. Будто это имя женщины… Налью тебе еще бренди, Фима. Это тебя успокоит.

Фима, охваченный лихорадкой и отчаянием, выпил бренди одним большим глотком, запрокинув голову, так обычно залпом пьют водку в фильмах про Россию. Ему снова в мельчайших подробностях представилась картина, как это бревно с бровями-щетками, похожими на металлическую мочалку для чистки сковородок, приносит Яэль стакан апельсинового сока в постель субботним утром, а она, сонная, томная, не открывая глаз, протягивает нежную руку и гладит ширинку его пижамы, которая, конечно же, красного шелка. Картинка эта пробудила в Фиме не зависть, не ревность, не вожделение и даже не гнев – к собственному изумлению, ему стало жалко этого прямого человека, трудолюбивого, напоминающего рабочую скотину; дни и ночи проводит он перед своим компьютером, пытается усовершенствовать какой-то там реактивный движитель, и в Иерусалиме у него едва ли найдется хоть один друг.

– Но самое грустное, – сказал Фима, – это полный паралич, сковавший левых.

Тед Тобиас согласился:

– И вправду. Это очень точно подмечено. Нечто похожее было и у нас во времена вьетнамской войны. Будешь кофе?

Фима последовал за ним в кухню.

– Сравнение с Вьетнамом – это ошибка, Тед. Здесь не Вьетнам, и мы – не поколение наивных юношей, раздающих цветы прохожим на улицах. Вторая ошибка – надеяться, что американцы сделают за нас всю работу и вытащат нас из этих “территорий”. Да ведь им плевать, что мы потихоньку проваливаемся в тартарары.

– Верно, – Тед словно похвалил Дими за решение задачки по арифметике, – все верно. Никто никому ничего не должен. Каждый заботится о себе сам. Но даже и для этого не всегда хватает ума.