Нет, В. Шаламов даже не нужно полемизировать с Ф. М. Достоевским по поводу преимущества каторги и «свежего воздуха» над тюремным бездельем, он наглядно показывает, что лагеря XX века и XIX – это совершенно разные механизмы. Ф. М. Достоевский в «Записках из мертвого дома» пишет: «Без своего особого, собственного занятия, которому бы он предан был всем своим умом, всем расчетом своим, человек в остроге не мог бы жить»[41]. Контраргументом звучит у Шаламова описание лагерного заключенного, который отработав шестнадцать часов в день, после гудка следует на вечернюю поверку, заготовку дров и т. д. В результате на сон ему отводится лишь четыре часа, а выходные дни случаются лишь при морозе в минус шестьдесят градусов. В таких условиях остается лишь одно – существовать.
Но каждый, и это третий тезис данного эссе, нес в себе некий огонь, который давал ему жить, у кого-то была действительная опора там, за колючей проволокой, надежда. Но лишь в одном описание героев Шаламова и Достоевского действительно похоже, в том что свобода – «[…]для арестанта находящегося в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть той, которая есть в самом деле, в действительности»[42]. Мишель Фуко пишет: «[…] дисциплина производит подчиненные и упражняемые тела, «послушные» тела. Дисциплина увеличивает силы тела (с точки зрения экономической полезности) и уменьшает те же силы (с точки зрения политического послушания)»[43]. Так, золото – это смерть (для арестантов): золотые забои истощают, истребляют человека; север выступает великой пробой. Но герой Шаламова не умирает и не собирается умирать, ведь: «[…]жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач»[44].
Воля к жизни, как ни странно это может показаться, способна сыграть с человеком злую шутку, именно она может помешать выжить, и наоборот, определенный момент безразличия к себе, смиренность с голодом, унижениями, тяжелой работой дает бо́льшую возможность остаться в живых. Несомненно, человек физически крепче, сильнее и выносливее животных, но поставив свое духовное начало служить физическому, он способен преодолевать бесконечные превратности лагерной жизни.
Альбер Камю в своей работе «Миф о Сизифе» пишет: «Необходимо знать, можно ли жить абсурдом, или эта логика требует смерти. Меня интересует не философское самоубийство, а самоубийство как таковое. Я намерен очистить этот акт от его эмоционального содержания, оценить его искренность и логику»[45].
Четвертый тезис – тема самоубийства. Альбер Камю в вопросах самоубийства и смерти лишь теоретик, безусловно, это не лишает его звания одного из лучших экзистенциалистов и писателей XX века. Его рассуждения об абсурдном человеке в конексте самоубийства и выживаемости близки к рассуждениям Шаламова, повествующего через своих героев о многочисленных самоубийствах и смертях, свидетелем которых ему пришлось стать: «много я видел человеческих смертей на Севере – пожалуй даже слишком много для одного человека […]»[46]. По Камю, у абсурдного человека есть определенные цели и стимулы, сообразно которым он живет, но именно эти иллюзии в известном смысле ему мешают, мешают его свободе, его выживаемости в этом мире. «Абсурд развеял мои иллюзии: завтрашнего дня нет. И отныне это стало основанием моей свободы»[47]. Как и у Шаламова, так и у Камю в вопросе самоубийства, жизни и смерти, индивид, который уверился в конечности своей свободы, осознавший отсутствие будущности, готов продолжить свою жизнь, свои деяния в том времени, которое отпустила ему жизнь. Нет суда над таким человеком, есть лишь его собственный выбор, так как с надеждами покончено, человек не восхищается игрой, а вступает в нее и его прыжок под вагонетку, целенаправленный бег под пули автоматчиков, перерезанные вены, на все это предоставляется ему право. Кто-то выполняет суд над собой решительно, либо «[…]иногда человеку надо спешить, чтобы не потерять воли на смерть»