, Озилио, появление которого заставляло женщин с криками «Учитель, учитель!» или даже «пророк!» бросаться к нему, касаясь (пыльного его) подола руками, так что Ильязд был даже оттеснён, они миновали развалину[112], которая служила теперь сушилкой для (рваного) белья, – Озилио отпустил женщин таким же жестом, каким отпускал голубей, и, войдя в садик какой-то лачуги, придержал калитку, пока Ильязд не прошёл первым, и затем, открыв дверь домика, протолкнул Ильязда вперёд. Комната была не слишком грязной, хотя пыль, по общевосточному обычаю, по-видимому, никогда не сметалась, и ничем не была замечательна, кроме небольшого стола, на котором лежало несколько свитков, нескольких ящиков из-под бакалеи, обилия карт звёздного неба, которые мало чем походили на карты, а были, скорее, картинками с изображением самых различных существ и растений[113] в самых фантастических позах, и множества чертежей, среди которых выделялась теорема Ибн Эзры[114], чертежей явно геометрического характера, нескольких плетёных табуретов, по-видимому, игравших роль столиков, так как Озилио уселся прямо на пол.

– Я слишком разговорчив сегодня, – начал он, пригласив гостя сесть на табурет, – и веду себя совершенно как женщина. Но мне необходимо объяснить отцовскую нежность, которую я к вам питаю, чтобы уяснить её самому себе. Скажите, мало ли я видел смертей, мало ли событий прошло передо мной так на Софийской площади? Разве хотя бы одно из них не было мне ясно, разве звёзды не предсказали их заранее, и разве хоть раз моё сердце сжалось от сознания, что хотя звёзды и не насилуют, а только влияют, мало кто устоит против такого влияния? Ах, я старею, признаюсь вам в этом, так как слабость проникла в меня. Так как я вас жалею, видя вашу погибель.

– Учитель, – произнёс Ильязд, не решаясь сказать просто «Озилио» и думая, что на площади, быть может, позволил себе ужасающую фамильярность, – вы хотите сказать, что мне грозит гибель от этих русских?

– Я боюсь, что ты проглядел их секрет, мне подобно.

– Я никакого секрета их ещё не знаю, я обнаружил только позапрошлой ночью, что они выбрали для жилищ клоаки, в которых не будут жить даже цыгане. Это меня обидело за них, за себя, и только. Но, значит, в этом есть секрет, они там не только для того, чтобы только жить, скажите…

Лицо Озилио осветилось жалкой улыбкой.

– Это хорошо, что ты ничего не знаешь, это не отвратит твоей судьбы, но ты умрёшь так же бессознательно, как прожил жизнь.

– Учитель, скажите, в чём дело.

– Нет, ты, конечно, будешь вертеться вокруг, пока не разнюхаешь, но я не хочу быть причиной твоей гибели.

И странное дело, по безжизненной восковой щеке Сумасшедшего пробежала дрожь.

Ильязд смотрел, опешив и ничего не понимая. Что это была за невероятная чепуха? Нежность и отцовская любовь, внезапная дрожь за его судьбу, предсказание смерти и прочее. Как ни было всё это странно, не стоило выходить из границ. Озилио может быть отличным звездочётом, может предсказывать судьбу и определять прошлое по руке, лицу, голосу, и кто знает, по чему ещё, но Ильязд ни во что это никогда не верил, и теперь, убеждённый, что все знания Озилио сводятся к слежке (я сам могу следить, а выводы-то где, выводы, моя гибель), готов был уйти и отправиться домой спать (начинало клонить ко сну), если бы не этот тревожный припадок чувствительности у пророка, мудреца, святого, учителя, сумасшедшего и чёрт знает кого. Положительно, этого мудреца приходилось утешать. И Ильязд готов бы обратиться к нему со словами утешения, когда вдруг, сам не зная почему, вытащил из кармана покрытую каракулями бумажку, оборонённую Синейшиной, и протянул её Озилио.