Итак, чем больше философы спорят, тем скорее меняются «мнения» публики. А Елена – такой же человек, как и все. Ее божественное происхождение не делает ее душу иной по качеству: как лекарства могли действовать на нее, как на всех людей, так и слова.

Одинаковую мощь имеют и сила слова для состоянья души, и состав лекарства для ощущения тела. Подобно тому как из лекарств разные разно уводят соки из тела и одни прекращают болезни, другие же жизнь, – так же и речи: одни огорчают, те восхищают, эти пугают, иным же, кто слушает их, они храбрость внушают. Бывает, недобрым своим убеждением душу они очаровывают и заколдовывают. Итак, этим сказано, что, если она послушалась речи, она не преступница, а страдалица[7].

Далее Горгий говорит, и мы опускаем для краткости эти примеры, что у страха глаза велики: например, мы все боимся, если перед нашими глазами окажется клинок. Так и Елена могла испугаться Париса, если он явился во всеоружии, пусть даже с самыми добрыми намерениями.

Также велики глаза у соблазна: когда художники рисуют Елену, они используют несколько моделей, и изображение оказывается неотразимым. Елена соблазняет своей красотой и сама соблазняется любой красотой. И если мы часами готовы смотреть на прелестную картину, а вид оружия нас пугает, то чего мы требуем от Елены? Мы сами становимся жертвами соблазняющего убеждения, как и она. Нас тоже может напугать сосед, или запутать мошенник, и мы тоже теряем голову от любви – и какое тогда у нас право обвинять Елену?

Горгий произносит настоящую похвалу Эросу, богу любви. Он собирает в пучок все культурные представления о любви. Иногда любовь представляют как негу. Иногда – как болезнь и лихорадку. Любовью наслаждаются и от любви страдают. Как в начале речи Горгий вспомнил множество женихов и обожателей Елены и тем самым представил ее предметом обожания, жертвой своей красоты, так и в конце речи он вспоминает множество свойств любви, приятных и не очень. Он говорит, что любовь радикально несовместима с бытовым пониманием свободы: она покоряет, мучает, истязает, пленяет – но не освобождает.

Чего ж удивляться, ежели очи Елены, телом Париса плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если Эрос, будучи богом богов, божественной силой владеет, как же может много слабейший от него и отбиться и защититься! А если любовь – болезней людских лишь страданье, чувств душевных затменье, то не как преступленье нужно ее порицать, но как несчастья явленье считать. Приходит она, как только придет, судьбы уловленьем – не мысли веленьем, гнету любви уступить принужденная – не воли сознательной силой рожденная[8].

Дослушав речь Горгия до конца, мы опечалены: нет никакой свободы. Но всякая другая философия не отрицает категории, а заставляет смотреть на них по-новому.

Оказывается, свобода состоит не в том, что ты в любой момент как хочешь, так себя и ведешь. Свобода получает более глубокое истолкование: она есть знание своего характера, своих возможностей, своих навыков. Это поиск слабых мест в самой судьбе, чтобы пробиться и преодолеть ее, в том числе благодаря приобретению риторических навыков.

Свобода – это героическое дело и одновременно дело представления себя свободным человеком: нужно быть героем и в речах, и в практической работе. Так Горгий всем нам объяснил, что свобода – не игрушка. Она дается не сразу, но требует и профессиональных завоеваний, и ума, и особой мудрости.

Глава 2

Император Юлиан, античный декадент

Клавдий Флавий Юлиан (331–363) прожил недолгую жизнь, правил чуть больше полутора лет и практически ничем не запомнился современникам, кроме религиозной реформы, или контрреформы. В противовес своему дяде Константину Великому, сделавшему христианство религией Империи, он был убежденным противником христианства как слишком демократического учения, религии рабов и бедняков. Ему нравились жреческие ритуалы, объединявшие аристократов; его пленяла старая поэзия, из которой он вычитывал мудрость государственного управления.