Вместе художественная, этико-правовая и теологическая деятельности образуют первый уровень рефлексивных структур религиозной традиции, причем именно в теологии, особенно, если она обладает к тому же философской завершенностью, рефлексия достигает наибольшей полноты и ясности. Тем не менее, она этим не ограничивается.

Фиксируемое естественным сознанием многообразие религиозной жизни, рассматриваемое рефлексивно, порождает вопрос о сущности религии, который первоначально ставится как эмпирический вопрос: какие вообще бывают религии? и апологетический: почему я должен отдавать предпочтение своей религии? Эта форма рефлексии развивается первоначально в рамках теологии, но принципиально отличается направленностью своего вопрошания: не на объект религии или систематизацию религиозного мировоззрения, но на саму религию, как социальный, психологический, антропологический и т. д. феномен. Тем самым осуществляется переход на новый уровень рефлексивного отношения: возникает наука о религии, реализующаяся в многообразии религиоведческих дисциплин. Последние, как правило на основе методов других наук: психологии, социологии, этнографии, лингвистики и пр. – дают (опять-таки, не только самим ученым, но и читающим их труды «простым людям») не столько интерпретацию опыта, сколько его объяснение, указывают его место в ряду других форм религиозной жизни, а также в человеческой жизни вообще. При этом такая научная рефлексия о религии имеет всецело внешний, отстраненный характер[11].

На основе такого религиоведческого исследования, из стремления к обобщению его результатов или из осознания его ограниченности также может возникнуть определенная философия религии. Впрочем, для русской мысли, вследствие того, что религиоведческие дисциплины не были здесь институциализированы в достаточной мере, этот ход развития событий нехарактерен.

Как теологическая, так и религиоведческая рефлексия едины в том, что каждая из них свой способ отношения к религиозной жизни считает само собой разумеющимся и не требующим дополнительного обоснования (отсюда и определенная напряженность в их отношениях, которая то усиливается, то ослабевает, но никогда не исчезает полностью). Претензии теологии на непогрешимость своих выводов и оснований, как принадлежащих к области божественного откровения, соответствует претензия религиоведения на объективность установленных им фактов и общезначимость даваемых им объяснений. В обоих случаях их реальная связь с личным опытом богослова или ученого выпадает из сферы внимания, а, вместе с тем, утрачивается представление об изначальной проинтерпретированности фактов и данных, имеющихся в их распоряжении, а также об историчности используемых ими объяснительных схем, терминологических систем (языков), вообще типов рациональности. Тем самым как в теологии, так и в светской науке о религии происходит описанный в поздних работах Э. Гуссерля разрыв смысловых связей между соответствующим научным дискурсом и жизненным миром, как его «забытым смысловым фундаментом»[12]. По существу это и есть пресловутый «рационализм» – основное обвинение, предъявленное когда-то Западу русской философией в лице славянофилов, но в действительности – имманентная болезнь, присущая всякой сознающей себя рефлексивности.

В результате, понимание того, что есть религия, оказывается утраченным, и теология и религиоведение по-разному переживают кризис своих оснований.

Этот кризис сказывается, прежде всего, на отношениях между ученым сообществом и сообществом-аудиторией, которой становится непонятным, ни зачем человеку становиться и быть теологом или религиоведом, ни зачем нужно читать то, что ими написано. Результатом оказывается ситуация, в которой личный опыт представляется несоизмеримым научному дискурсу об этом опыте; в свою очередь, последний предстает как «дискурс ни о чем» или «о чем-то другом», чем то, о чем он говорит согласно намерению автора и ожиданию читателя. Тем самым, религиозный опыт как таковой оказывается исключенным из системы осмысляющих практик.