При этом возможности формальной логики, техники и технологии сталкиваются со строгими ограничениями. Стратегии обмена упрощаются, но поток информации набирает силу, поток, у которого уже не только локальные, но и глобальные цели, а средства не только планетарные, но и космические. Возможности коммуникативных символов, меж тем, никогда не были беднее.

Управление общественными и природными потоками превратилось, по сути, в обеспечение краткосрочной функциональной, прагматичной стабильности. Таким образом, иссякает потенциальная мощность самоориентации, саморегулирования, эмансипации, динамического равновесия, общей целесообразности, соборности и творчества.

Чем меньше философские идеи претендуют на общность, глубину, креативность и смелость, тем лучше они укладываются в благополучную картину мира. Творцы философской сцены сознают, что целостное, последовательное знание выглядит для истеблишмента неубедительным и даже подозрительным, а с обывательской точки зрения, может казаться и вовсе недопустимо неясным, мутным, абстрактным, даже отталкивающим.

Декаданс философии стал особенно заметным после падения Берлинской стены. Одни интеллектуалы отнеслись к этому событию как к идеологической победе или даже как к концу истории и всех ее противоречий; другие как к сигналу побыстрее и получше адаптироваться к новому общественному единству; а третьи как к облегчению, освобождению от индивидуального бремени общественной ответственности. Первые, опьяненные «успехом», почили на лаврах, будучи уверены, что после идеологической войны, длившейся десятилетиями, безусловно заслужили теплое местечко и покой (осталось только с правильными временными промежутками в соответствующих памфлетах доказывать истеблишменту, что они еще живы, чтобы синекура не прекратилась); другие, несмотря на основательно промытые мозги, вовремя сообразили, что новые работодатели, прямо как их предшественники, вовсе не ищут никакой философской глубины, достаточно одной лояльности и симуляции знания, а потому легко смирились с новыми условиями, в которых цели и средства давно обменялись ролями; третьи, освобожденные от обязанности заботиться о единстве теории и практики, наконец дождались момента, когда для внешнего признания и привилегий не надо ничего делать – их обманчивая ценностная неопределенность создаст впечатление свободной, демократической атмосферы в обществе, а инерция системы в любом случае сделает свою работу.

В новых обстоятельствах без прежних идеологических тисков с какой бы то ни было стороны можно было бы ожидать истинного взрыва философского творчества; но никаких впечатляющих рукописей из домашних закромов не вышло. Меж тем, все восприняли новое положение вещей как длительное и в конечном итоге «освобождающее»; никто больше даже не пытается скрыть радикальность отклонения от аутентичной философской критики, которая до конца восьмидесятых годов двадцатого века, вопреки потребительскому коду и врожденным человеческим слабостям, все еще теплилась. С урезанными горизонтами, легко поддающийся влиянию и лишенный терпения, жаждущий внешнего признания человек относился все сдержаннее к великим темам, и эта всеобщая воздержанность отразилась на философской сфере.

В результате испарилось желание видеть вещи, какими они действительно являются, прежде чем говорить, какими они должны были бы быть.

Философия превратилась в куртуазное оружие университетских бюрократов, равнодушных к истине. Соблюдая правила игры в «дурной бесконечности», в погоне за успехом, усердно делая карьеры в напряженной и упорной борьбе с конкуренцией, они готовы закрыть глаза на любое притеснение. Где-то по дороге они потеряли способность к критическому мышлению, ощущение ценности, даже чувство самоуважения. Если бы их спросили, почему они согласились плясать под эту дудку – они не нашлись бы, что вам ответить.