Я усмехнулся:
– Уверен, они считали, что ведут себя как полагается.
– О да. Таковы американцы. А вот венцы в счастливые концы не верят.
– А я-то все гадал…
– О чем?
– О вашем акценте. Решил, что он, скорее всего, швейцарский.
Она приняла оскорбленный вид:
– Мистер Гейст!
Я извинился, по-немецки.
– У вас хороший выговор. Чистый. Я просто обязана спросить, где вы его приобрели.
– Прожил полгода в Берлине.
– Ладно. Я и это не буду ставить вам в вину.
– А вот в Вене не был ни разу, – добавил я.
– Съездите непременно. Единственный стоящий город на свете. – Она улыбнулась. – Ну хорошо. Давайте обсудим следующее: каким лучше быть – счастливым или умным?
Давненько не вел я разговоров, подобных тому, что состоялся у нас с Альмой в те послеполуденные часы. Методичным этот разговор не был. Мы вовсе не стремились прийти к каким-то выводам, заключениям. Напротив, наша беседа представляла собой великолепно хаотичный каскад мыслей, метафор, аллюзий. Ни я, ни она не держались твердых позиций, нам довольно было возможности жонглировать словами, порой в поддержку, порой в опровержение той или иной мысли. Я цитировал Милля. Она – Шопенгауэра. Мы спорили о том, может ли человек утверждать, что он счастлив, не имея ни малейшего представления об истине. Мы обсуждали концепцию «эвдемонии», посредством которой греки описывали и состояние счастья, и совершение добродетельных поступков, а потом переходили к спору о добродетельности этики, системы ценностей, которая опирается на развитие характера, – в противоположность деонтологии, опирающейся на универсальные заповеди (например, «не лги»), и консеквенциализму, который ставит во главу угла полезность, счастье, порождаемое действием.
То был лучший разговор, в каком мне довелось участвовать за долгое уже время, и лучший, главным образом, потому, что никакой цели, кроме разговора как такового, он не имел. И по ходу его выявились три касавшихся Альмы факта. Первый: она обладала жестоким остроумием; второй: она, судя по всему, прочитала все серьезные работы философов континентальной школы, увидевшие свет до 1960-х; и третий: ей страшно нравилась роль провокатора. В итоге у нас получился не забег, но танец: мы описывали друг вокруг дружки круги, и каждая из наших идей рождала десяток других. В конце концов Альма остановилась.
– Я провела восхитительный вечер, мистер Гейст. На сегодня давайте наши дебаты закончим. А теперь, прошу вас, подождите немного.
Она вышла, я взглянул на часы и с изумлением обнаружил, что прошло уже два часа.
– За ваши труды, – сказала она, протянув мне чек на сто долларов. – Надеюсь, этого достаточно.
Строго говоря, я не считал, что вообще заслужил какие-то деньги. Плата за приятно проведенное время показалась мне неправильной. И хотя спорить с Альмой я не мог – во-первых, это было бы дурным тоном, во-вторых, я нуждался в деньгах, – но все же решил, что простенькая имитация нежелания принять их будет нимало не лишней.
– Это слишком много.
– Глупости. Мы сможем увидеться завтра? В то же время?
Я согласился без каких-либо колебаний. Она была такой интересной, такой европейкой, что я с трудом подавил желание поцеловать ей руку.
– Вы позволите задать вам вопрос? – спросил я.
– Прошу вас.
– Я рад знакомству с вами – очень. И тем не менее считаю необходимым спросить, почему вы решили, что я заслуживаю доверия? Я хочу сказать – вы же не часто, надеюсь, поступаете так: раскрываете дверь дома перед незнакомцами.
– Я нахожу вашу заботу обо мне очень трогательной, мистер Гейст. Однако беспокоиться вам не стоит, я хорошо разбираюсь в людях, даже по телефону. – Цвет ее глаз опять изменился. – Ну и естественно, у меня имеется пистолет.