У Луиджи возникла еще одна мания – во всем походить на Антонио. Он начал курить трубку, перенял даже характерные жесты старшего брата и, подобно ему, ворошил пятерней волосы. Ему хотелось говорить грубо и отрывисто, и он отчаянно ломал голос. Особенно Луиджи стремился к тому, чтобы все отзывались о нем так, как говорили об Антонио, и когда старый Джорджио Саэтта назвал его «висельником», Луиджи, утратив всю свою притворную взрослость, едва не запрыгал на одной ноге. Словом, защитника из него не получилось. Зато он с успехом увеличивал дурную славу нашей семьи. Друзьями Луиджи были только самые отчаянные сорванцы, вместе с которыми он избивал детей из богатых семей и, случалось, даже Джованну Джимелли.

– Зачем ты это сделал? – спросила я.

– Я мщу за тебя! – гордо ответил он. – Она тебя ненавидит.

Вскоре после этого под глазом у Луиджи появился кровоподтек, поставленный кузеном Джованны Чиро Сантони.

Он пытался увлечь в свою компанию Розарио, но тот был слишком ленив и столь бурным похождениям предпочитал более спокойные. К тому же Нунча, посчитав безделье Розарио просто невыносимым, отдала его на службу в тратторию дядюшки Джепетто.

Нунча часто говорила, что Луиджи заслуживает порки, и однажды едва ему ее не устроила. Старуху подвели ноги. Тогда она стала посылать за крестным Луиджи, дядюшкой Агатиной Сангали, но все эти усилия были как о стенку горох. Луиджи не изменил своего поведения.

Всем своим видом он будто посылал вызов окружающим. Ходил он вразвалку, сквернословил и дрался с необычайным остервенением, подбрасывал ногой камни или песок, жевал табак, громко плевался и всегда держал руки в карманах.

– Если бы Антонио вернулся, – сказала я как-то вечером, – он бы устроил тебе трепку. Ты что, думаешь, ты похож на него?

– Еще бы! Пройдет года два и…

– Да ты совсем на него не похож! Антонио был сильный и уверенный. А ты… Ты так и остался плаксой, хоть теперь этого и не показываешь…

Луиджи смущался. Надо сказать, несмотря на свою полубандитскую жизнь, он оставался добрым. Я никогда не слышала от него плохого слова и не верила, когда моего брата, который, по-моему, и мухи не мог обидеть, честили висельником и негодяем. «Этот мерзавец кончит жизнь на виселице, – говорил Клориндо Токки, – и ни в чем на свете я не был так уверен, как в этом».

Я обняла Луиджи за шею.

– Почему ты не захотел учиться, Луиджино? Нунча говорит, что у тебя есть кое-что в голове. Ты бы мог стать адвокатом!

Он отмахнулся.

– Вот чушь какая! Ты просто очень маленькая и ничего не понимаешь.

– А Винчи хотел, чтоб ты учился… Он говорил, что ты все можешь, если захочешь.

– Теперь все изменилось. – Он хвастливо задрал голову. – Теперь мне не на кого надеяться, да и вам тоже.

– Пусть я очень маленькая, но ты очень глупый, Луиджино. Он часто похвалялся, что уедет, как Антонио, в Америку и этим, наверно, накликал на наш дом новую беду. Это случилось в самый разгар традиционного праздника карнавала. В доме было тихо и уютно. Нунча заметно поздоровела и относилась к нам с большим вниманием. Ее глаза уже не блуждали бесцельно и равнодушно по стенам, голос смягчился, а машинальные движения рук, безразлично выполнявших какую-либо работу, стали более целенаправленны. Она, как всегда, принялась браниться и затихла только к вечеру; но этому потоку гнева мы были только рады – он успокаивал нас, показывая, что Нунча остается такой, как прежде. Вечером она начала хвалить Джакомо за ум и трудолюбие, жалела за его слепоту, говорила о его красоте и все время называла его ласкательно – Джакомино.

Вечер был прекрасен, и на словно вымытом, темно-синем небе тихо мерцали звезды. Засыпали мокрые от дождя кусты самшита, качались ветви кизиловых деревьев в саду и тихо бились каплями в окно. Под ногами Нунчи слегка поскрипывали половицы. Джакомо рассказывал мне сказки о венецианских дожах, и я почти забыла о том, что у меня в кровь исколоты веретеном пальцы, а нитки предстоит еще прясть и прясть.