– Обычно это объясняют реакцией мира на две мировые войны подряд.
– А во времена Баха не было войн? А что происходило вокруг, когда композиторы писали прекрасную барочную музыку? Голод, насилие, чудовищные эпидемии, людей выкашивало просто миллионами. Ранняя смертность, больше половины детей умирало в младенчестве… Но все это выносилось за скобки, искусство занималось другими вещами. Ну а потом – да, композиторы стали откликаться на то, что происходит вокруг. На мировые войны, революции, перевороты, на подавление личности. Произошло омертвление искусства, секуляризация. Искусство спустилось с небес на землю. А мне очень жаль, что так происходит. Ну сколько можно о земном? Давайте опять вспомним о небесах.
– То есть вам в целом кажется, что послевоенная музыка ушла куда-то не туда? Что ее сгубила додекафония?
– Ну что значит сгубила? А Россию сгубила революция? Ну наверное, но без этого было нельзя. Что случилось, то случилось. Просто все, что произошло в психологии, политике, вообще в мире, не могло не отразиться на искусстве. Было время разбрасывать камни, а сейчас, слава Богу, время собирать. В музыке очень много брошенных, недосказанных вещей. Возьмем, например, романтизм как наиболее нам близкий. Классики – Моцарт, Гайдн – все-таки буквально жили в мире прекрасного; между прекрасным и жизнью стоял знак равенства. У романтиков вокруг ничего прекрасного уже не было, оно оставалось только в их мечтах, в фантазиях. Это нам, конечно, очень понятно. И интонационно в их музыке много всего найдено. Скажем, есть такой прием – сгрупетто, опевание звуков: та-ра-та-та-та. В XIX веке этой интонации было – пруд пруди. И в ней есть невероятный потенциал, особенно если это не просто украшательство, если относиться к ней вдумчиво. Мартынов, кстати, часто ее использует. В этом та-ра-та-та-та – бездонное содержание, а оно просто забыто где-то позади и все. Хочется вот такими вещами заниматься, понимаете?
В общем, метафизика мне важнее реальности. Я не хочу сражаться на передовой, мне вообще неинтересен прогресс. Я хочу быть садовником в саду тысячелетней музыкальной культуры. Может, конечно, я говорю красивее, чем пишу. Любую идею можно извратить грубостью и бесталанностью. Но в любом случае мы говорим о таких вещах, которых все равно в этом мире едва ли возможно достичь.
– Ваш подход – он ведь, в общем, и сам по себе романтический и в силу этого страшно уязвимый: отрицание прогресса, возврат к корням, все лучшее – в прошлом. Но ведь вы все равно человек XX века и в свой идеальный XV век никогда не сможете попасть.
– Да, конечно… Но есть все-таки и вневременное братство композиторов. Я могу тешить себя иллюзиями, но мне кажется, что если бы я встретился с композиторами прошлого, мы бы нашли общий язык. Я думаю, им было бы интересно послушать, чем я занимаюсь.
А вообще, возвращение к старым идеалам – это же вечный процесс. Взять то же Возрождение, это ведь возрождение чего? Античных идеалов, сперва в литературе, а потом и в музыке. А сейчас – возрождение Возрождения. Мы через голову XX века пытаемся вернуть то, что было брошено, предано, обрублено в XIX веке. Это как, знаете, в биографии Глинки описываются роскошные балы, которые закатывали в Новоспасском, в их родовом имении. Вот они пируют уже несколько дней – толпа гостей, друзей, пир горой, – и пора разъезжаться. Велят запрягать экипажи, все надевают шубы, присели на дорожку… И вдруг кто-то произносит: «А жаль расставаться!» И все снимают шубы и начинают по новой. Как я их понимаю! Ну правда, зачем расставаться, зачем разъезжаться по своим норам, если был такой кайф?