В архиве Блока, отмечает Вл. Орлов, лежит «скомканный листок» – записка: «В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне отвлеченны и ничего общего с „человеческими“ отношениями не имеют». «Зная Блока, его неспособность пускать слова на ветер, нужно думать, он, в самом деле, в ту ночь был на шаг от смерти», – резюмирует филолог (12, с. 128–130).
Сдвинулись устойчивые прежде представления о норме и аномалии, если говорить о жизни и смерти. Интересовала «бездна», притягательная и таинственная. На полотнах живописцев – вакханалия «плясок смерти». Целое поколение охватило лихорадочное и мучительное безверие и мания самоуничтожения. Пресловутое taedium vitae, ненависть к жизни, принимает характер эпидемии. Отвращение к чувству жизни испытывали вообще. Смерть в каком-то смысле становилась житейской модой. «…Саван сделался самой модной в России одеждой. Трупы и трупики стали львами сезона» – замечает К.И. Чуковский (13, с. 260).
Эти темы фиксируются в произведениях Серебряного века. Примеров можно найти много: в рассказе А.П. Чехова «В овраге» (1901) – душная и скучная провинциальная жизнь; «Летящий Демон» (1899) на картине М.А. Врубеля (1856–1910) не находит ответа на свои вопросы ни на земле, ни на небе; персонажи пьесы М. Горького «Мещане» (1902) думают о жизни, как о «большой мутной реке» (2, с. 7); первые отечественные декаденты размышляют о безнадежном одиночестве, пустоте, богооставленности, пронзительной тоске и особенно о смерти в чистом ее экзистенциальном виде, которая витает где-то рядом; в романе М.П. Арцыбашева (1878–1927) «У последней черты» (1910) чуть ли не все персонажи кончают жизнь разными способами; апокалиптические настроения подчеркивают и названия произведений: «На повороте» (1902), «Без дороги» (1895) В.В. Вересаева (1867–1945), «Закат старого века» (1910) А.В. Амфитеатрова (1862–1938). В каком-то смысле можно говорить о духовном тупике, в котором блуждала русская художественная мысль.
Поэт К. Бальмонт (1867–1942) писал: «Люди, которые мыслят и чувствуют на рубеже двух периодов, одного законченного, другого еще не народившегося… развенчивают все старое, потому что оно потеряло свою душу и сделалось безнадежной схемой. Но, предшествуя новому, они сами, выросшие на старом, не в силах видеть это новое воочию, – вот почему в их настроениях рядом с самыми восторженными вспышками так много больной тоски» (14, с. 367).
Слабела основа национальной культуры – социальная тема и традиционная религиозная нравственность. Гуманистический пафос литературы переплавлялся в символичную «недотыкомку», в неверие в человеческие силы. С погибельным восторгом, без краев, с любовью писали о смерти и отчаянии. «Птицу-тройку» несло к обрыву, «Демон» был «повержен», поиски истины эмоционально – с дьявольским смехом – отрицались. Д.С. Мережковский (1865–1941) размышлял о страшном холоде, веющем из бездны. А. Блок в поэме «Возмездие» возвещал, что «чуме на смену» пришли «нейрастения, скука, сплин» (3, с. 276).
Надо заметить, что время «грани веков» умеет кольцевать историю. Модный писатель рубежа XX и XXI века Захар Прилепин пишет именно о том же: «Было ощущение истонченности всех истин, что-то подходило к финалу. Да, там купцы богатели, дороги строились, промышленность развивалась, хотели Константинополь завоевать. И одновременно с этим было ощущение какого-то предстоящего кошмара. И это зафиксировали все – и Чехов, и Горький, и Лев Николаевич Толстой, и футуристы, и символисты, призывавшие гуннов на свою голову. Сегодня тоже достаточно прочитать тексты самых одаренных, самых замечательных неполитизированных писателей, чтобы понять, что ощущение грядущего апокалипсиса в России носится в воздухе»