– Вы нездоровы? – спросил неожиданно Чокаев.

– Простудился, – пояснил Азиз. Он стоял сзади, за левым плечом, и поддерживал локтем Саида. Незримо поддерживал.

– Крепитесь… Такое время… – сочувственно произнес президент. – Аллах биз билан.

«С нами бог». – Чокаев говорил о боге. Верил или делал это для проформы, чтобы показать близость свою к идеям Магомета, к идеям ислама.

Из глубины комнаты выплывала белая чалма с черным пятнышком эмали на ткани. Черноту рассекал маленький серебряный полумесяц. Из-под чалмы темнели лохматые брови и искрились недобрые глаза. Больше ничего не увидел Саид.

Мулла! На польской земле, в немецком лагере – мулла. Это походило на галлюцинацию. Можно было бы рассмеяться, если бы не жар, не грань забытья. Он всему верил или старался верить, дабы не выдать своего состояния.

– Бисмилляги рахмани рахим… – пропел мулла.

Он вышел к Саиду. Страшный, не обликом страшный, а самим фактом существования. Мулла рядом с теми, кто напал на его родину, кто жег, убивал. Мулла одел немецкую форму. Все, кроме чалмы, было немецким – и китель, и ремень, и шаровары. Солдат вермахта. Лишь на рукаве нашивка, и на ней купол мечети и изречение из корана: «Аллах биз билан». Не арабскими буквами. Латинскими. Чтобы и немцы могли прочесть знакомую для них по смыслу фразу. Немцы выводили на своих кинжалах: «Гот мит унс» – «С нами Бог». И здесь – «С нами Бог». На знаменах басмачей, когда они влетали в кишлаки и бросали в костры людей, были вышиты эти же слова.

Ладони обежали лицо муллы от глаз до бороды – у него была небольшая черная борода, – веки прикрылись на мгновение, губы прошептали:

– Бисмилло…

И когда веки приоткрылись вновь, недобрые искорки метнулись в сторону Саида. Ничего возвышенного, ничего божественного – только злоба. Мулла шагнул мимо человека с глазами навыкат, и тот, кажется, а может, кто другой, сунул ему в руки черную книжку. Коран.

Не знал Саид, что ожидало его. Книга вороным крылом метнулась к его лицу, к губам. Он должен был целовать эту проклятую им еще с детства книгу. Эту лживую, грязную от чужих прикосновений книгу. Брезгливость охватила его, бешеная ненависть, стыд. Все внутри было готово к протесту, к тому, чтобы отшвырнуть черное крыло, пнуть его ногой.

Его подтолкнул Азиз. Книга сама коснулась рта, сухого от жара, и сама отпорхнула.

– Бисмилло.


На снегу он снова почувствовал уколы морозных крупинок, услышал пение метели. Заунывное, погребальное. Отпевали Селима. Ветер и снег отпевали.

Он снова спотыкался, проваливался сапогами в сугробы. Вытаскивал ноги с трудом, будто они налились свинцом. Но шел. Упрямо шел, знал: упасть нельзя…

10

Ему снились сны, бесконечные сны. А может, это были и не сны. Иногда он слышал голос Азиза. Совершенно четко слышал какие-то слова. Они не запоминались, но в то мгновение звучали ясно. Он видел тогда лицо Азиза над собой. Круглое лицо с усиками, глаза удивленные, встревоженные. Губы произносили громко: «Брат!» В ушах звенело от грома.

Все-таки это был сон. Сон без начала и конца. Азиз исчезал, снова возвращался, наклонялся и смотрел долго и удивленно.

Почему удивленно? Потому, что он не умирал. Наверное, потому.

Утром, когда обходили бараки, Азиз трогал его, прислушивался к дыханию, объявлял:

– Жив.

Это тоже удивляло. Не только Азиза. На холм вывозили по утрам двадцать-тридцать человек. Бараки редели, тиф и голод косили пленных. А он жил. Видел сны. Бредил. Метался в жару, затихал. Но жил.

Дважды за это время падал снег. Ночью метелило. Свистел ветер в щелях, буйствовал. А днем стояла безмятежная тишина. Голубел краешек неба, проглядывало солнце. Бледное зимнее солнце, невысокое, короткое. Оно уходило, не успев обогреть людей.