Новые и новые люди входили в камеру. Обнаженные. Присоединялись к тем, кто уже отстоял здесь свои часы. Выстоял и обрел какое-то мужество. Какую-то философию. Сливались. Обезумевшие припадали к теплу многих, брали от них живинку. Успокаивались, если можно успокоиться перед концом.
Когда не один, не два, когда сто – дышится ровнее. Ведь мы все, все умрем. Упадем разом. Но так только говорил разум. Разгоряченный мозг. А хотелось жить. Жить!
Втолкнули одновременно пятерых, а шестой вошел сам. Последним вошел. Это был круглолицый. В глазах тревожный огонек, но отчаяния нет. Есть какая-то тайна. Он ищет. Торопливо ищет. Глаза засветлели. Увидел лейтенанта:
– Брат!
Хватает за руку. Шепчет:
– Не отходи, брат. Не отходи. Пусть ведут вместе.
Он уже знает: на расстрел выводят по десяти. На площади ждут автоматчики.
Как деловито, как ясно все, словно разговор касается не их жизни, а чего-то практически маловажного, во всяком случае требующего организаторского вмешательства. И деловитость эта, этот шепот заставляют насторожиться, прислушаться. Люди невольно тянутся к круглолицему: взглядом, едва приметным движением губ выдают свое беспокойство. Некоторые говорят:
– Что такое?.. Что?
И в ответ – придавленное болью слово:
– Расстрел.
Не круглолицый произносит его. Другой, стоящий рядом. Это он вчера сказал: «Утром станет просторнее». Тогда было неясно, что имелось в виду, сейчас уточнено: расстрел. Знал, значит. Вечером ходил в штатском: серое бобриковое пальто с потертым «под котик» воротником, в кепке, сбитой набок, в старых с галошами ботинках. Одну галошу он где-то потерял и все разыскивал. Как этот странный человек попал сюда? Какое отношение имел к войне? Вчера думалось обо всем этом. Попадал на глаза и заставлял думать. Вчерашнее только промелькнуло, мгновенно, помогло узнать. Лицо тоже: очень смуглое, будто закопченное, нос с горбинкой, глаза печальные, волосы спадают черными прядями на левый висок, на вздернутую в каком-то нервном тике бровь.
На него смотрят, поэтому он объясняет, придерживая рукой спадающие с худых бедер кальсоны.
– Я шел мимо… Сына искал… Три дня как ушел из дому… Нет и нет… я спросил офицера: «Может быть, Гриша здесь?» И меня взяли. Ударили по лицу и взяли… – Боль в словах неизбывная. Но, кажется, ему больно за сына. О себе он уже не думает. – Где Гриша… Здесь его нет… Его никто не видел. Мальчик совсем… Пятнадцать лет. Без шапки ушел…
– Теперь все равно… – произносит кто-то.
А кто-то вздыхает:
– Да…
Круглолицый шепчет:
– Не отходи, брат… Держи меня за руку.
Все нелепо, непонятно. Но лейтенант находит руку круглолицего, теплую почему-то, сжимает в своей ледяной ладони – слабой, непослушной.
– Мы будем вместе.
– Хорошо.
Он не просит, круглолицый, он поясняет и даже приказывает. Тянется к стоящему на коленях, рядом, молящемуся, цепляется в его плечо, поднимает.
– Во имя Аллаха, милостивого, всемогущего…
Истинный мусульманин никогда не прервет молитвы, если даже разверзнется земля или гром ударит с неба. Простое человеческое слово вообще не в счет, оно не слышно для говорящего с Богом. Но круглолицый напомнил о Всемогущем, напомнил на родном языке. Добавил.
– Сейчас не время утреннего намаза. Вставай, брат:
Молившийся с трудом повернул лицо. Но это было уже вероломство. Грех совершен, и если поднял лицо, можно встать и на ноги.
– Сыз мусульманмисыз? – спросил круглолицый, хотя вопрос был излишним: так молятся только мусульмане – и шииты и сунниты.
– Ха.
Пожилой азербайджанец с вьющимися волосами и круглым носом уставился с испугом и надеждой на круглолицего: каждый вопрос в такой момент что-то значил, вернее, значил все: может быть, жизнь в нем. Ему почудилось – человек спрашивающий знает тайну, даст спасение.