Выпрямив спину, девушка прямо посмотрела в серые глаза монахини:

– Я готова.

* * *

Да, милосердие в царстве сестры Юлианы было птицей редкой. Зато обещанная война оказалась щедра до назойливости, хотя и была не совсем той, какой грозила Паолине ее новая наставница.

Нет, обязанности Паолины не стали труднее прежнего. Даже напротив. Пациентов здесь было меньше, одежда их – чище, а заносчивость некоторых постояльцев было куда легче сносить, чем ядреную злобу и площадную грубость тех, кто доживал свой безрадостный век в тесноте общего зала.

Однако монахини, трудившиеся в этом крыле, совсем не походили ни на желчную сестру Инес, ни на громогласную сестру Фелицию. Это были молчаливые и собранные женщины, которые, казалось, никогда не спали и ничему не удивлялись. К Паолине же они относились в точности как к новой метле, неизвестно зачем купленной на казенные деньги, когда вполне можно было обойтись и старой. Ее никто не унижал, никто не повышал на нее голоса и уж тем более не поднимал руки. Но Паолина знала: это лишь оттого, что до нее никому нет дела. В равнодушии сестер не было ничего нарочитого. Оно было кристально настоящим, и это бесстрастное пренебрежение уязвляло девицу до глубины души.

В первые же дни Паолина узнала о себе невероятно много нового… Ей не приходило раньше в голову, что гнев, от которого ее так настойчиво предостерегали сестры, способен оказать на душу столь целительное действие. Меланхолии как не бывало. Паолину день за днем сжигало молчаливое бешенство, никогда прежде ей не знакомое. И если против сестры Фелиции она порой пыталась бунтовать, то здесь незамедлительно поняла: показывая нрав, она лишь сильнее убедит сестру Юлиану в своей бестолковой вздорности.

Особенно же невыносимым было для девушки то, что ее не допускали даже сменить пациенту компресс на лбу, словно и для такой малости ей не хватало ума.

И Паолина с неистовым жаром взялась за учебу. Слишком юная, чтоб засматривать вдаль, она не задумывалась о своей удаче, так внезапно перенесшей ее от корыта с кровавыми бинтами к анатомическому фолианту Андреаса Везалия. Она с ожесточением бросилась в пучину малопонятной и отчаянно трудной науки, куда более захваченная противостоянием с сестрой Юлианой, чем мыслями о собственном будущем.

Латынь, похожая на забавный и высокопарный итальянский, оказалась не слишком хитра. Но продираться сквозь записки сестры Юлианы для послушницы, всего два месяца назад научившейся свободно читать, оказалось задачей почти непосильной. Вероятно, окажись Паолина по доброй воле в одном из пансионов для девиц более высокого сословия, она быстро пала бы духом, поняв, что премудрость эта слишком сложна для нее. Да и в понятии «деревенская девица», пусть и «безграмотная», она не усматривала прежде особой обиды, вполне признавая его справедливость.

Но суровая монахиня нащупала в некогда мягкой и покладистой натуре Паолины какую-то новую упрямую струну. Она никогда не высмеивала воспитанницу, не клеймила за бесталанность, педантично проверяя прочтенные ею страницы. Она терпеливо исправляла произношение, сухо и холодно развенчивала простонародные поверья и предрассудки ученицы. Но уроки становились все короче, пояснения – все обобщеннее, и Паолина чувствовала, что не справляется. Она словно училась танцевать, едва выучившись ходьбе. И монахиня все отчетливее давала понять, что теряет время, наставляя малообразованную воспитанницу.

И вот пришел день, когда, бесстрастно выслушав сумбурный пересказ «урока», сестра Юлиана коротко вздохнула и бросила листы на стол.