Только вот охватила тревога, не та тревога, когда страшно, а такая, скажем, как в период недельной бессонницы или когда душу смущает предчувствие, а предчувствие чего – неясно… Или еще бывает тревога, когда в комнате твоей никого нет, а ты вдруг наверно понимаешь – есть, кто-то есть рядом. Вот это самое. Мне и теперь тревожно так: кто-то за спиной сверлит затылок, а подступить не может.

Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к окну: в огороде, во дворе – вижу Федора. Поворачиваюсь от окна в комнату – дверь моя бесшумно открывается.

Каштан вышел? Нет. Каштан, потягиваясь, выбирается из-под стола, виляет хвостом, но смотрит не на меня, а на открытую дверь. Впрочем, без смущения говорю:

– Каштан, не валяй дурака. – Иду, закрываю дверь. Возвращаюсь поспешно, смотрю в окно – Федора нет.

Ах, Федор, Федор, какая ведь нелепость: лук, взращенный тобою на деревенских грядках, лук этот жив, существует в реальности, а ты – не существуешь, тебя – нет. Нет – и все. Как-то уж слишком неразумно.

Это вчера.


А тогда, приехав по командировке «к Федору», спрашиваю:

– Что, Федор Яковлевич, бороду отпустил?

– Отпустил, – отвечает. Невесело улыбается, разводит густую бороду: левой рукой куст направо, правой – налево. Борода сплошь седая, голова лысая, на вид ему теперь все шестьдесят. – А что, Матвей Иванович, и пора уже.

На нем широкие ватные брюки с высоким поясом, чтобы поясницу грело, валенки с голенищами до колен, теплая нижняя рубаха. И сидит он на детском стульчике перед дверцей открытой плиты, курит ББКа, так он обычно называет «Беломор». И нет в нем ни растерянности, ни подавленности, даже, напротив, сила и решительность присутствуют. Но весь он как будто устал, изнемог, отрешился – и ушел в неведомое мне созерцание. Улыбается и говорит:

– Летось поехал в деревню… нет, не в родительскую. Автобус не дотягивает, возить некого дальше. Полегоньку с посошком пинаю— пять верст. Девчушка-отроковица идет навстречу, лет восьми наверно. Остановилась, глазенками зырк-зырк, нос рыжий морщит и говорит:

«Дедушко-о, бороду-ти пошто таку отростил?»

«А как же, – говорю, – внучка, борода – это красота для деда. Вот если помру, как же меня без бороды в гроб класть? И буду я как птенец неоперившийся оттуда выглядывать. А с бородой – это уже иной табак».

«А-а-а», – акнула и пошла довольная, все поняла…

И Федор беззвучно смеется.

– Здоровьишко-то как?

– Помаленьку.

– Выпьешь? Или пост?

– А что же нет? И в пост выпью— не смущать же гостя.

Кряхтит, поднимается. Граненые стопки на стол, из холодильника маринованных грибков, лучку покрошил, маслицем заправил, капустки вилковой нарезал, ситного во всю буханку накроил – что еще-то?!

Сели.

Сдвинули.

Спрашиваю:

– Нервы подергали?

– В партийной-то управе? Да нет, экая беда – доходягу потеряли. А для пропаганды им даже и гоже. А мне что – повернулся и пошел. Не директор… На мою-то каторгу не всякий и сунется – по первой сетке вредность… Сколько в членах был? Да считай, с сорок второго – двадцать пять годков… яд в уши.

– Не в секту?..

Так головой и затряс, так и захлопал глазами:

– Помилуй, друже, в какие сектанты?! Сектантство – это раскол, а я за единство… Чай, у нас и своя вера – родная… А я ударник комтруда, всей бригаде присвоили. А тут на тебе – всех и опозорил, вроде бы. Сектант!

– Да объяснил бы…

– Э, друже, в том и беда – всем не объяснишь, а еще – не верят. Да и была нужда оправдываться! Я ведь пахарь, не жулик… – Федор усмехнулся: легонько сотрясается всем телом, истонченная опушка волос ласково колышется – как у трехлетнего ребенка.

Смотрю на него и никак не верится, что и роста в нем всего-то 162 сантиметра, и здоровьишко шибко подорвано. Нет же, мнится и видится: крепость в нем крепкая…