– Ухожу, – сказала она в прихожей себе самой, но довольно громко.
Накинула пальто и спустилась в гараж. С почти забытым удовольствием вдохнула запах кожи, смешанный еще с чем-то, с какой-то химией, моющим средством, возможно, – запах новой машины не спутаешь ни с чем. Села за руль “ягуара” и нажала кнопку на пульте. Ворота медленно поползли вверх. Что-то там скрипнуло – надо смазать подъемник. Мотор сыто заурчал, и в ту же секунду из динамиков полилась музыка.
Малер, Вторая симфония. Прекрасная, до слез, музыка.
Нет, не Роберт приучил ее к классической музыке, хотя он и был ее страстным поклонником. Отец Гейл играл в симфоническом оркестре. Она тогда была еще совсем маленькой. А потом ушел из семьи. “Я должен посмотреть мир” – так в мамином пересказе звучало объяснение его исчезновения. Отец исчез, а любовь к музыке осталась. Возможно, подсознательно она чувствовала, что нежное и мощное звучание симфонического оркестра – единственное, что связывает ее с отцом. Играть она так и не научилась, зато научилась слушать. Даже не слушать – вслушиваться. Казалось, где-то там, в сложном переплетении гармоний, в нервном тремоло альтов, в грозной дроби литавр кроется ключ, который поможет понять, почему отец ее покинул.
Она не пропускала ни одного концерта, где исполнялись его любимые композиторы – Малер, Брукнер, Бетховен. По рассказам мамы, отец был совершенно без ума от Бетховена. В доме постоянно звучала музыка, и во избежание нервного срыва маме приходилось затыкать уши.
Мама с поролоновыми пробочками в ушах – пожалуй, единственное сохранившееся в памяти Гейл воспоминание об отце. Хотя, может быть, и это она вообразила. Но когда разбирала вещи умершей матери и наткнулась на коробочку, в которой сохранилось несколько таких грушевидных ярко-желтых затычек, сразу представила картину: отец слушает музыку, а мама затыкает уши.
Прошло шестьдесят лет, а она продолжала слушать. Конечно же, отца она давно перестала искать, но любовь к музыке осталась. Раньше они с Робертом покупали филармонические абонементы, ходили каждый месяц, но и это позади.
Кстати, Роберт недолюбливает Бетховена – этот композитор кажется ему чересчур эмоциональным. Как-то он даже употребил слово “нестабильный”. Бетховен нестабилен. Гейл всегда внутренне улыбалась, пыталась понять, что именно выводит мужа из равновесия. И однажды он определил причину раздражения: “немотивированная ярость”. И объяснил: как будто шел-шел Бетховен по улице, а ему на голову из окна набросили одеяло, и он тычет кулаками во все стороны без всякого смысла. Малер – другое дело. Малера он принимал безоговорочно.
Они уже давно не говорили о музыке, но на днях Гейл заметила, что Роберт слушает трансляцию из Нью-Йорка, а рука на колене непроизвольно движется, как будто дирижирует. Как будто помнит, как будто предугадывает каждую следующую модуляцию. Да не “как будто” – наверняка в самом деле помнит, иногда ни с того ни с сего повторяет наизусть полный текст романса или еще того чище – латинские строки “Реквиема”. Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla… В такие минуты у Гейл появлялась надежда – как ни ужасна болезнь, она не в силах полностью разрушить миллиарды нейронных цепочек врожденного и десятилетиями оттачиваемого интеллекта.
Затормозила у светофора, и машину слегка занесло, с характерным скрипом сработала антиблокировочная система тормозов. Температура минусовая, а на дорогах слякоть. Слишком много соли и слишком мало снегоуборочных машин. На виллах вдоль дороги еще не сняли рождественские гирлянды. Перед одной из вилл две пары санок. На вопрос, кому по душе такая волчья зима, ответ очевиден: детям.