Упрек в адрес краснокожей паствы застрял в горле доминиканца. Индейцы упорно отказывались выходить на работы в поля. Ни ругань с кнутом коррехидора Винсенте Аракаи, ни страстные призывы и увещевания его самого не действовали, не вразумляли запуганных людей.

Там, на далеких бобовых и гороховых полях, скрывавших изумрудные заросли дремучих гилей18, сгинуло уже два десятка людей. Четверых удалось отыскать, но лучше бы их не находили.

Падре сглотнул, утирая сырой лоб, тупо посмотрел на свои руки: они были мозолистыми, заскорузлыми в тех местах, где привыкли бывать черенки лопаты, мотыги и заступа.

– Sacre Dios! Fiat justitia, pereat mundus19, – слетело с обветренных губ. Плечи, покрытые сутаной грубого сукна, дрожали, на выгоревших ресницах застряли горькие слезы.

Ему вспомнились те, четверо: трое мужчин индейцев-яма и женщина-мексиканка, а теперь и огромный, доб-родушный, похожий на мохнатого медведя в своем неизменном пончо кузнец Хуан де ла Торрес…

Все они были найдены в разных местах с содранной на лицах кожей…

У падре Игнасио снова тошнота судорогой свела желудок. Вспомнился смердящий запах гниения, который приносило дыхание бриза; в голове зашумело от несметного полчища мух, жужжавших черным покрывалом над трупами.

В памяти появилось и лицо сержанта Аракаи, нервное и белое, как простокваша. Коррехидор с ужасом вскрикнул, когда поскользнулся на разбросанных в траве кишках.

– Господи, защити и укрой меня и овец твоих! – продолжил молитву падре.– Спаси и сохрани нас, грешных… Дай силы Самсона20 и укрепи дух наш! За что провинились мы, Господи? Вот, весь я пред Тобою… каюсь, Господи, каюсь… Очисти души наши от дурных желаний и помыслов. Помилуй нас, грешных, как помиловал покаявшихся ниневитян21 после проповеди Ионовой…

Через какое-то время Игнасио встал с колен; большой и сильный, он ощущал себя немощным стариком. Глянул в оконце, на стекле которого пестрели винно-красные кресты, подвешенные пучки чеснока и камфары, вымоченные в святой воде.

Отец-настоятель не знал, в какой степени этот рецепт предосторожности, привезенный триста лет назад испанцами и португальцами в Новый Свет, мог обезопасить жилища от зла и нечисти. Однако в глазах его был одержимый блеск, когда после похорон кузнеца он настоял, чтобы каждый христианин на двери своей хижины начертил крест (точно в память о Ветхозаветной пасхе), вывесил чеснок с камфарой, окропил порог святой водой и три раза на дню повторял: «Христос – Ты воистину Сын Бога Живого».

Падре вздрогнул: его насторожило царапание песка о стекло, будто кто-то швырнул горсть. Затем его окружила странная, вязкая тишина. Он вышел из комнаты. Вечер приполз незаметно. Сегодня день был особенно тяжелым и тягучим, как смола. Но отца Игнасио изумило другое. На площади, вкруг которой, словно пчелы перед ульем, завсегда собирался народ, в этот час не было ни единой души.

Падре знал, что большинство индейцев, отстояв должное время за утренней мессой, на поля так и не вышли, они оставались при мастерских: занимались уборкой, вытаскивали по его настоянию на солнце циновки, чистили от паразитов жилища,– словом, занимались всем чем угодно, лишь бы не покидать стены миссии. Однако сейчас площадь и прилегающие к ней улочки были пусты, если не считать стайки долгогривых мальчишек, которые толкались у сторожевой вышки – дергали друг друга за вороные волосы и о чем-то спорили.

Игнасио хотел было расспросить их о родителях, но они, не заметив его, побежали вдоль частокола, подпрыгивая, как маленькие бойцовские петухи.

Вечер стремительно таял. В притихшем воздухе драным тряпьем чертили пируэты летучие мыши… С востока беспредельным фронтом катилась великая тьма.