Если представить свет очень медленным, то тела могли бы приблизиться к нам быстрее, чем их изображения, что бы тогда произошло? Мы сталкивались бы с ними, прежде чем смогли бы увидеть их приближение. Впрочем, можно представить, в противоположность нашей вселенной, в которой все тела медленно движутся со скоростями, совершенно низкими по сравнению со скоростью света, вселенную, где тела перемещались бы с невероятными скоростями, за исключением света, который был бы очень медленным. Это был бы всеобщий хаос, который уже не регулировался бы мгновенностью световых сообщений.

Свет был бы как ветер с переменными скоростями, даже с мертвыми штилями, во время которых никакое изображение не достигало бы нас из зон застоя.

Свет был бы подобен запаху: различен в зависимости от тела, он почти не распространялся бы за пределы непосредственного окружения. Сфера световых сообщений, затухающих на расстоянии. Изображения тел почти не распространялись бы за границы определенной световой области, больше не существуя за ее пределами.

Или более того, представить свет, движущийся с медлительностью материков, континентальных плит, которые наползают друг на друга и вызывают землетрясения, разрушающие все изображения и наше восприятие пространства.

Можно ли представить себе медленную рефракцию лиц и жестов, подобную движениям пловца в трясине? Как смотреть кому-то в глаза, как соблазнить его, если вы не уверены, что он еще здесь? Что, если замедленная кинопроекция охватит всю вселенную?

Комическая экзальтация ускорения, которое транцендентирует смысл эксплозией,[27] – и поэтическое очарование замедления, которое разрушает смысл имплозией.

C тех пор, как ускорение стало нашим банальным состоянием, саспенс и замедление стали нашими современными формами трагического. С тех пор как время растянулось, расширилось до плавающих параметров реальности, оно больше не очевидно в своем нормальном течении. Оно больше не озаряется волей. Пространство также больше не озаряется движением. Поскольку их назначение (историческое?) утрачено, нужно, чтобы нечто вроде предопределения вновь вмешалось, дабы вернуть им некоторый трагический эффект. Это предопределение прочитывается в саспенсе и замедлении. Это то, что настолько приостанавливает развитие формы, что смысл больше не кристаллизируется. Или же, в дискурсе смысла, это медленное проявление другого смысла, который имплозирует в рамках первого.

Если бы свет настолько замедлился, что сжался бы в самом себе, и даже полностью прекратил бы распространятся, это ввергло бы вселенную во всеобщий саспенс.

Этот вид игры систем вокруг точки инерции демонстрирует форму врожденной катастрофы эры симуляции: сейсмическую форму. Форму, которой не достает основания, форму сдвига и сползания, растрескивания и фрактальных объектов, форму, в которой громадные плиты, целые плоскости наползают друг на друга и вызывают интенсивные поверхностные сотрясения.

Нас больше не поражает всепоглощающий небесный огонь, эта изначальная молния, которая была еще карой и очищением и которая оплодотворяла землю. Нас не поражает потоп, который скорее является материнской катастрофой, имевшей место в начале времен. Это все – грандиозные формы, легендарные и мифические, не дающие нам покоя. Форма взрыва, будучи более поздней, достигла кульминации в навязчивой идее ядерной катастрофы (но, в противоположность этому, она также питала миф о Большом взрыве, взрыве как начале вселенной). Еще более актуальной является сейсмическая форма, как еще одно доказательство той истины, что катастрофы приобретают форму породившей их культуры. Города также различаются по формам катастрофы, которую они предполагают и которая является яркой составляющей их шарма. Нью-Йорк – это Кинг-Конг, black-out