С опаской подбирался я к иностранной классике. Выходил перед спектаклями на авансцену, объяснял заранее суть пьесы, давал характеристику персонажам. Но убедился вскоре, что это совсем не обязательно. С успехом шли у нас по всему району «Мнимый больной» и «Пурсоньяк» Мольера. Парики сладил из пеньки один нас умелец, костюмы шили женщины коммуны. Рисунки я им нашел в энциклопедическом словаре.

Появились у коммунаров и любимые артисты. Хорошей Ларисой в «Бесприданнице» Островского была моя ученица Настя Носова. Несчастливцева в «Лесе» играл председатель коммуны Иван Алексеевич Носов, человек яркий, во всем талантливый. Веселым Швандей в «Любови Яровой» был наш землепашец Сергей Прокопьевич Лихачев, в жизни болезненный, злой, нервный человек. А Сатин в «На дне» – свиновод Филипп Бочаров, – тот оставался на сцене самим собой.

Запомнился мне в этом спектакле (мы его повторяли не раз) наш овчар Алексей Зайцев в роли Барона. Он картавил «под Качалова», сам это откуда-то взял, я не подсказывал. Был из фронтовиков, мужик начитанный, тертый. Притом личность кристальной чистоты, романтик. Пел прекрасно, умел подметить характерное в людях, пробовал писать рассказы «из жизни». Он же помог мне инсценировать «Мертвые души» и сам играл Чичикова. А потом простыл Зайцев, занемог перед очередной премьерой, и с этим связана еще одна незабываемая страница в истории нашего театра.

Готовили мы тогда комедию Фонвизина «Недоросль»; костюмы были сшиты, декорации написаны, афиши уже висели по всей округе. И вот спектаклю грозил срыв. Зайцев должен был играть учителя-немца Вральмана, заменить его никто не мог. Я бы, пожалуй, смог, но мое место было в суфлерской будке. И тут выручил нас один приезжий, который уже несколько дней жил в коммуне. Это был корреспондент «Правды» Борис Горбатов.

– Знаете что, Адриан Митрофанович. – сказал он мне, – давайте-ка я попробую сыграть роль Вральмана.

– А осилите?

– Буду стараться.

Тут же мы сели с ним за печатную машинку. Он диктовал текст роли, я печатал. Потом чуть ли не всю ночь напролет я режиссировал, а он репетировал. Удивил меня тем, что за четыре прохода знал уже всю роль наизусть. Сообща мы придумывали мизансцены, жесты, мимику, интонации реплик. И я увидел, что он человек театру не чуждый.

Много позже я узнал, что отец его был театральный парикмахер, и Горбатов еще малышом выходил на подмостки, писал затем пьесы для школьных спектаклей, любил гримировать участников. И у нас не только сам преобразился в уморительного Вральмана, но помог найти характерный грим и для своих партнеров. Когда на сцене он говорил с ними, коверкая русскую речь, но искусно делая ее понятной зрителю, в зале стоял беспрерывный хохот.

Писатель нас не забыл: написал в «Правде» большой очерк о жизни «Майского утра». Мы его тоже не забыли: обсуждали коллективно «Ячейку» Б. Л. Горбатова… Но это уже другой рассказ.

12

К 1923 году во всей коммуне не знала грамоты только полуслепая, дряхлая бабка Сошиха. Все прочие престарелые коммунары и коммунарки научились читать, писать, расписываться, составлять рационы скоту, записывать удои, подсчитывать заработки. О молодежи я уже не говорю. Книги постоянно были в ходу, о прочитанном спорили, и отзывы бывали до удивления метки.

Я и сам устраивал громкие чтения. Вечерами приходили в школу мужики, бабы, подростки, старики. Матери приносили младенцев, укладывали спать на овчинах. Керосиновая лампа выхватывала лишь первые ряды, за окнами была тьма-тьмущая, валил снег, выли ветры, а люди слушали – до полной устали чтеца. Большие вещи шли у нас «продолжениями» много вечеров подряд. (Вроде нынешних телевизионных серий). Самые нетерпеливые спрашивал, что дальше будет. Потом смаковали прочитанное, и все чаще подмывало меня записывать отзывы крестьян, выраженные самоцветным языком.