– Так ты серьезный человек, – удивилась я. – Старый уже, наверное?

– Нет, не очень. – Он повернул ко мне лицо, и я сама увидела, что не очень.

– Как тебя еще с работы не выгнали. – Я немного ехидничала. – Вам ведь, учителям, вроде бы не полагается к незнакомым девушкам приставать.

– Так они же не знают. – Он сказал это так просто, что получилось опять смешно. – А потом, если и выгонят, то к лучшему.

– Ты, похоже, не очень в лингвистике? – уточнила я, хотя мне, конечно, было все равно.

– Не-а, – подтвердил он, – не очень.

Мы замолчали.

– А стихи, которые ты читал Майклу, действительно твои? – спросила я позже.

– Ну да, мои, как же… – Он посасывал губу, потом сплюнул под ноги. – Оден, классика, знать надо.

– Ты не жалеешь? – спросила я еще через минуту.

– О чем?

– Ну как, что едва не разбился, что больно, что рука вот, похоже, сломана?

Он поднял голову, и посмотрел на меня, отчетливо посмотрел, и сказал серьезно:

– Знаешь, поступки, о которых сожалеешь поначалу, ну те, что называются ошибками прошлого, они единственные, о которых память остается. А раз остается, значит, они и есть самое ценное. Память отсеивает. Понимаешь? – Он помолчал, а потом добавил, и голос его сразу утратил серьезность: – Да и потом, зачем жалеть? Если жалеть, то и делать не стоит. А если все-таки делаешь, то уж нечего жалеть.

– Очень просто, – сказала я.

Он кивнул, мол, действительно, просто.


Так все и было, говорю я вслух, так я и познакомилась со Стивом. Я опускаю глаза к книге, я могу еще разобрать очертания слов, но складывать их все вместе – уже невозможно. Так же и с океаном, я еще могу рассмотреть отдельные его части, но соединить их и слить в единую океанскую стихию уже сложно, и все из-за темноты. Темнота – это не только недостаток света, это когда что-то живое вползает, вкрапливается в каждую частицу прозрачного воздуха и сначала растворяется в нем, слегка притупив собой прозрачность, а потом, осмелев, разрастается и поглощает ее, выпуская пары ядовитого полумрака. В этом замутненном, сгустившемся воздухе тоже есть своя прелесть полутона, но нет кристальности, чистоты и порядка.

Мне уже давно пора перейти в дом, я окоченела от холода, но не то воспоминания, не то сам холод заворожили меня, и я безвольно подчиняюсь их обезболивающей, убаюкивающей власти. Все же я заставляю себя и встаю, держа книгу в одной руке, а плед в другой, океан остается у меня за спиной, и только его непрерывный шум, да еще скрип освобожденной качалки догоняют мои шаги.

В доме тепло. Я завариваю чай и усаживаюсь на диване, подогнув под себя ноги. Натянувшиеся на коленях джинсы сдавливают слишком туго, и я встаю, и стягиваю их, и остаюсь в одних колготках. Они тоже плотно обтягивают живот и бедра, но они подвижнее и гибче, и я снова поудобнее пристраиваюсь на диване. Я набрасываю на себя плед, он еще хранит вечернюю океанскую прохладу, но я знаю, скоро он отогреет и себя, и меня, и я вновь чувствую себя уютно и покойно. Книга открыта ближе к началу, и взгляд мой останавливается на параграфе под номером семьдесят семь.

77

Мне везло в жизни, она часто сводила меня с людьми особенными, неадекватными. Видимо, я сам подсознательно искал их и отсеивал из общей массы знакомых, а потом цеплялся, не позволяя оторваться. Так или иначе, но мне везло.

Впрочем, дело в том, что «одаренный человек» не означает «успешный», между талантом потенциальным и реализованным большая дистанция, и беда в том, что лишь немногие ее проходят. В этом-то и печаль, в этом и обида, может быть, самая большая из многих обид, видеть, как во времени затухает божья искорка, так и не разгоревшись, и сознавать, что тление необратимо и уже никогда не приведет к огню.